– Бывает, – согласилась Амальтея.
Они замолчали, не находя дальнейших разговоров. Девушка пытливо осматривала пришедшего. Его горделивость осанки и смущение, робость тона речи не вязались между собою и с простым, скромным, хоть и хорошим платьем, грустным выражением, затаенной горькой усмешкой.
Амальтея решила мысленно, что он бродячий философ, принятый в семью соседних помещиков, и пришел ради осмотра усадьбы из любопытства. Она видела этого человека и прежде всегда праздным, толкающимся в народе без дела. Она не спрашивала, кто он такой, но часто слышала споры своего отца с деревенскими старшинами относительно вреда или пользы деятельности всевозможных чтецов, писцов, стихотворцев и др. бродячих субъектов этого рода из греков, этрусков, карфагенян, наводнявших деревни по праздникам, прилипавших иногда на житье в богатый дом ради щедрых подачек за ничтожные услуги.
Предположение, что пришедший – бродячий философ, придало ему сильный интерес в глазах девушки.
Еще не зная что Амальтея дочь управляющего Турновой усадьбы, Виргиний прежде считал ее свободною поселянкой зажиточной семьи, гордячкой, кичащейся стадом овец, задающей тон в своей деревне, и ненавидел ее за щегольство, насколько мог ненавидеть хорошенькую девушку, когда она прохаживалась перед ним при его прогулках по окрестностям дедовской виллы.
Он оглядел полуразвалившуюся беседку в заброшенном саду вельможи с презрительной миной, причем выражение его меланхолических глаз имело в себе чисто драматическую тоскливость.
Это испугало Амальтею; ей хотелось уйти из беседки, и она ушла бы непременно, если б только ей удалось незаметно прицепить сандалии к подошвам ног, но сделать это было не столь легко, как всовывать ступни в туфли, которых почти никто тогда еще не носил в римских деревнях.
Амальтея не знала, что ей сказать еще нелюбезному гостю, и она ежилась на своем месте, готовясь убежать от него босою, отложив щепетильность относительно этой небрежности своего туалета, но Виргиний сам заговорил с нею, продолжая тему о погоде и дороге.
– У нас в Риме есть многие, кто никогда не выезжал в деревню, от этого они не имеют понятия о ней, не знают, что такое деревня зимою.
– Они не знают, как здесь на просторе полей и лесов хорошо?
– Нет... того, как здесь ужасно!.. эти зимние разливы ручьев... наводнение болотных топей...
Он принялся говорить вкривь и вкось о деревенской жизни, из чего Амальтея поняла, что он совсем не смыслит ничего в сельском хозяйстве и оценивает деревню только с точки зрения стихийных неудобств. Это еще больше убедило ее, что он бродячий философ.
Ее тешило его незнание, и она ощутила грусть, когда услышала шаги своего отца, собирающегося положить конец этой беседе.
Войдя в беседку, Грецин бросил удивленно-вопросительный взгляд на молодого человека. Виргиний встал с лавочки.
– Гердоний Грецин[5], – заговорил он с легким приветственным кивком, – я пришел узнать по поручению моего деда о злодейском ограблении нашей пасеки; не можешь ли ты поговорить со мною об этом?
– Нет, господин, нет!.. – замахав толстыми руками, сухо отрезал управляющий, – я знаю об этом не больше тебя. Мне нечего сказать, ни единого словечка!.. ни единого словечка!.. да!.. мой господин строг ко мне не меньше, чем твой дед к тебе... он мне наотрез запретил вмешиваться в какие бы ни было казусы соседских поместий, хоть бы у вас не только ограбили пасеку, но и весь усадебный скарб, самый дом целиком увезли, подделав колеса... да!.. надеюсь, сказано ясно?
– Вполне, – ответил Виргиний и, слегка кивнув Амальтее, ушел.
– Ах, отец!.. – жалобно воскликнула девушка, – как мог ты так грубо обойтись с ним?!
– Грубо?! я обязан был выпроводить его. Этакий наглый этот фламин Руф!.. подослал сюда своего внука, как будто не знает, что мы не примем участия ни в какой его беде!.. как это его пустили!.. как он угораздился залезть сюда и усесться, точно самый приятный гость, в господской беседке?..
– Ультим проводил его сюда. Он его в лицо не знает.
– Не знает в лицо!.. это не оправдание... будет нам всем знатный нагоняй от господина, а то и хуже, – ременная полосовка!.. да!..
– Господин не узнает.
– Как же!.. этот щенок завтра же на весь Рим залает обо всем, что тут видел: и двор-то у Турна грязный, и дом-то облупленный, и беседка-то развалилась без починки, и дорожки-то все травой заросли.
– Он совсем не похож на других молодых патрициев... я... я уверена... он на нас не насплетничает...
Голос Амальтеи дрожал от огорчения и жалости к Виргинию, и она решилась заступиться за него.
– Тебе следовало бы быть крошечку любезнее, отец. Ведь он совсем не навязывался, ничего не требовал, не предъявлял, не грозил. Он только спросил, можешь ли ты что-нибудь сказать ему, добавить его сведения, полученные от иных соседей; он не приставал...
– Я и не думал, чтоб он осмелился приставать.
Вспышка Грецина прошла; ему неприятно отзывалась в сердце всякая размолвка с дочерью, которая обыкновенно была для него любящею, ласковою помощницей, поддерживала его энергию в трудной должности у строгого господина.
Грецин не признавал себя теперь неправым, полагал, что поступил, как был должен, сообразно воле Турна, запретившего принимать в усадьбу вообще чужих людей, являющихся с неизвестными намерениями, а с фламином он открыто враждовал, следовательно, проникновение внука Руфа в его беседку было ему еще нежелательнее, чем чье-либо чужое прибытие.
– Ты должна была знать, как я его приму, – продолжал Грецин, – если такое отношение к господскому врагу тебе не по сердцу, зачем ты оставалась здесь? К чему тебе вздумалось занимать его разговорами до моего прихода? – расспрашивал он тебя про господские дела?
Глаза Амальтеи блеснули слезами, точно отец невыразимо обидел ее.
– Ультим не знал, что я здесь, не знал, что это внук Руфа. Я хотела уйти... хотела... особенно в те минуты, когда ты разворчался на него, но... если б я могла!.. не думай, что приятно быть при таких сценах... я больше не стану приходить сюда... мне самая беседка опротивела...
– Перестань болтать вздор! – крикнул Грецин сердито. – Чем виновата беседка, когда ты дуришь?
Он взглянул на дочь и умолк.
Амальтея достала из-за лавочки свои сандалии и, держа их у себя за спиною, стояла стройная, высокая, с выражением обиды, оскорбленной гордости; ее нельзя было считать невольницей по виду; свободный возвышенный дух сказывался во всей ее осанке. Грецин опешил под ее упорным взглядом и заговорил мягче.
– Да... пожалуй, ты права, дочь... мне следовало держать себя крошечку повежливее с этим молодчиком, но сегодня за мною по пятам бегало до двадцати сельчан, приставали с расспросами об этой соседской истории, когда я ровно ничего не знаю... надоели до смерти; с ними, да с Примом, который меня не слушается, да со всею этою вознею – зимним перекапыванием огородов, началом запашек, хворостом, уборкой бурелома с дороги – я совсем потерял голову.
Он отвернулся от Амальтеи, и взгляд его упал на прислоненную к стене секиру странного вида с весьма длинною рукояткой, украшенной медною проволокой, с кремневым острием, вделанным в бронзу; она находилась у того места, где сидел Виргиний.
– Что это такое? – спросил Грецин и взял секиру в руки.
– Внук фламина оставил ее здесь, забыл, отозвалась Амальтея.
– Я должен отослать ее ему.
Амальтея улыбнулась, сгорая желанием продолжать разговор про внука фламина.
– Он показался мне очень умным в некоторых словах и таким грустным... разве ты не заметил, отец, какой у него изящный выговор? Мне стало тяжело за него, что ему приходится болтаться тут по округу со двора во двор, натыкаясь на всякого рода грубости, похожие на твои окрики.
– А мне кажется, ты лучше бы сделала, если б не тратила чересчур много размышлений на него, – заметил Грецин с новою досадой в голосе.