Выбрать главу

 Борис Алексеевич, выйдя из саней, потрепал взмыленные шеи тяжело дышавших лошадей, приказал отпустить кучеру чарку водки, вошел в свои роскошные палаты и велел подавать обед, предварительно спросив, дома ли дядя Иван Петрович.

 — Князь Иван Петрович уехали во дворец! — ответил старый ключник Ефрем. — Прикажешь в большой столовой палате накрыть тебе, батюшка князь? — не глядя на Пронского, спросил он.

 Борис Алексеевич зорко глянул на старика.

 — Ты что, Ефрем? — с расстановкой мрачно шепнул он. — Опять там был?

 Ефрем без слов, со стоном упал к его ногам. Князь толкнул его прямо в лицо, но легонько, красным сафьяновым сапожком.

 — Говори, стервец, что еще там? — спросил он, скрипнув острыми, как у волка, зубами.

 — Батюшка! — простонал старый ключник. — Не вели казнить на слове…

 — Говори, что ль! — крикнул князь, зашагав по палате с заложенными за спину руками.

 В одном исподнем кафтане из малиновой парчи с золотыми пуговками на могучей груди, туго перетянутом шелковым кушаком вокруг пояса, статный и сильный, князь вполне мог бы назваться красавцем, если бы не злобная усмешка, кривившая его тонкие губы под холеными усами, да невыносимо жестокое выражение, мелькавшее в его глазах.

 — Зачем шлялся без меня, старый дьявол? — слетало иногда у него во время доклада ключника.

 Старик, хватая его на ходу за ноги и ползком ерзая за ним на коленях, всхлипывал и говорил:

 — Не мог, не мог, батюшка боярин! Ты второй день у нее, сердешной, не был… мучилась она с голода!.. Я не знал, пойдешь ли и сегодня… Водицу всю выпила, плакала ночью, причитала, бедная, ночью, как горлинка! Молила меня: «Убей, — говорит, — меня, убей, только не мучь!» О ребеночке спрашивала!

 — Обоих вас велю замуровать! — страшно усмехнувшись, проговорил Пронский. — Ну, да с тобой у меня расчет после будет. А теперь бери фонарь, пойдем.

 — Осмелюсь молвить! — дрожа и едва будучи в силах подняться, начал Ефрем. — Там, в большой столовой палате, все собравшись. Прикажешь ждать?

 — Вестимо дело, подождут, не помрут, чай, с голода. Ступай, неси фонарь!

 Старик вышел и скоро вернулся с потайным фонарем.

 Они прошли две комнаты и вошли в третью, совершенно темную, служившую шкафной. Здесь князь подошел к одному шкафу, вложил в него из связки ключей, поданной ему Ефремом, один ключик поменьше и отворил им дверцы. Шкаф был пуст, и в нем было темно, как в гробу.

 — Посвети! — шепнул князь.

 Ефрем поднял фонарь, князь заметил в одном углу кольцо, прикрытое дощечкой, приметной только опытному глазу, и потянул за него; пол подался, открылась крышка над железной винтовой лестницей, и князь стал спускаться вниз, взяв у ключника фонарь.

 — Ты останься наверху! — приказал он старику. — И смотри — не подслушивать, худо будет… Да не тебе будет худо, а Аришке твоей, смотри! — и он захлопнул за собою крышку.

 — Ирод, право, ирод! — зашептал старый слуга всего рода Пронских. — Аришка моя, родная, как уберечь мне тебя от иродовых глаз?

 По морщинистым щекам старика, по седым усам и бороде катились слезы. Он приложил ухо к скважине, и ему послышался визг ржавых петель на дверях.

 — Входит! — прошептал старик. — Господи, сохрани и помилуй ее, голубушку безвинную!..

 Глухо раздался подавленный крик, и все разом смолкло. Ефрем поднялся и отошел от крышки…

 Между тем князь Пронский открыл небольшую железную дверь и осветил фонарем подземелье. Там, в углу, на охапке соломы, лежала женская фигура, завернутая в линючий голубой атлас. Когда Пронский приблизился и навел свет фонаря на женщину, она дико вскрикнула и вскочила на ноги, но, узнав князя, дерзко рассмеялась и опять села на солому, проговорив по–русски, но с акцентом, одно лишь слово:

 — Палач!

 Боярин точно не слышал этого. Он придвинул единственную табуретку к пленнице и, придав своему лицу мягкое и нежное выражение, заговорил:

 — Княжна, я пришел к тебе с миром! Хочешь ли дать мне руку?

 Он взглянул на сидевшую пред ним женщину ласково и вопросительно.

 — Волк в овечьей шкуре! — ядовито проговорила она по–польски. — А зубы–то, зубы все–таки волчьи видны! Боже! — заломив изящные ручки, простонала несчастная. — И когда–то я целовала, я миловала эти губы, эти кровожадные глаза!