— Хотите почитать газеты?
Струмилин молчал.
Офицер пожал плечами и сказал:
— Давайте говорить откровенно, ладно?
Струмилин снова ничего не ответил.
— Слушайте, — тихо и грустно спросил офицер, — вы умный человек или обыкновенный коммунист?
— Обыкновенный коммунист, — ответил Струмилин.
— Ясно. Значит, джентльменский разговор у нас с вами не получится?
— С вами — нет.
— Зря. Мы армия, с нами можно иметь дело. Если не мы, тогда гестапо, понимаете?
— Понимаю.
— А знать мы хотим немногое. Раньше вы таскали к нам легкие бомбы, теперь вы таскаете тонные. Чья это техника? Петляков, Микоян или Туполев? И всё. Дальше мы примем свои меры. Понимаете?
Струмилин отвернулся к стене и закрыл глаза. Вечером его перевели в тюрьму и сразу же бросили в карцер. Там он сидел два дня. Потом его отвели на допрос. Следователь был красив юношеской красотой, нежной и ломкой. Он был очень похож на Нику, только он все время улыбался, даже когда Струмилин терял сознание от боли. Следователь прижигал незажившие ожоги спичкой и улыбался, а Струмилин выл и терял сознание.
«Я сошел с ума, — одернул себя Струмилин, — дикость какая! При чем тут этот парень?»
Струмилину стало мучительно стыдно своих мыслей, он виновато посмотрел на Женю, кивнул головой на Нику и сказал:
— Хороший парень, зря ты с ним поссорилась.
— С трусом нельзя ссориться.
— Ты имела возможность убедиться в его трусости?
— Да.
— И ты можешь мне рассказать об этом?
— Конечно. Наш постановщик Рыжов сидит на съемках с температурой, потому что не может болеть дома, пока идут съемки. Ты же знаешь его, он все время волнуется. В Голливуде подсчитали, что самая большая смертность в возрасте до сорока лет — у режиссеров: разрыв сердца или полное нервное истощение. Ну вот… А главный оператор очень спокойно относится к картине, и он, — Женя кивнула на Нику, — все время жаловался мне на главного, что тот спокоен.
— Так это же хорошо.
— Что?
— Если спокоен, — усмехнулся Струмилин.
— Он слишком спокоен, — сказала Женя, нахмурившись, — а это уже рядом с равнодушием: что бы ни снимали, ему все равно. Поставит свет и — жужжи себе камера… И когда мы собрались на летучке, я сказала, что мы, молодые, очень озабочены операторским качеством отснятого материала. А главный оператор спросил меня: «Кто это „мы, молодые“?» Нас на летучке было двое молодых: я и Ника. Он опустил голову и не сказал ни слова, хотя говорит об этом всем в коридорах. А он обязан был встать вместе со мной. Он не сделал этого. Это даже не трусость, пожалуй. Это подлость. И не крупная, а мелкая, мышиная. Я сказала ему, что не хочу его больше знать. И мне это больно.
— Да?
— Ну, не то чтобы очень больно, — ответила Женя тихо, — а просто такое ощущение, будто надела мокрое платье…
Богачев долго раздумывал, пойти в ресторан или пораньше лечь спать, чтобы завтра явиться по начальству первым, ровно в девять ноль-ноль. Но в раскрытые окна доносилась музыка. В ресторане играл джаз. Богачев любил джаз. Поэтому он достал из кармана записную книжку и начал листать ее. Странички с литерами были пусты: книжку он купил только вчера и только из-за того, что ему понравилась обложка, сделанная под черепаховую кожу. Правда, перед отъездом из училища великий ловелас Пагнасюк дал Павлу несколько телефонов в Москве.
— Девочки экстра-пума-прима класс, — сказал он, — море нежности, бездна целомудрия и все такое прочее. Позвони, два галантных слова, тыр-пыр, восемь дыр — и вечер у тебя будет обеспечен. Что касается ночи, то все зависит от степени твоей оперативности.
Богачев достал листок, на котором Пагнасюк записал имена и телефоны, сел к столу и начал звонить. Он набрал первый номер — номер, по которому должна была ответить Роза.
— Можно Розу? — спросил Богачев, когда подошли к телефону.
— Розка! — закричал кто-то на другом конце провода. — Розу вашу просят!
Потом в трубке надолго замолчали.
— Алло, — прошамкал старушечий голос, — кого тебе?
— Розу.
— Колька, что ль?
— Нет.
— Чего «нет»? Не слышу разве? Нет ее, упорхнула твоя Розка в кино.
И повесили трубку.
Богачев набрал следующий номер и попросил Галю.
— Одну минуточку, — ответили ему, — сейчас Галя подойдет.
Богачев закурил и стал рисовать на бланке гостиницы чертиков и женские ножки.
— Я слушаю, — сказала Галя.