-- Скорее, скорее выходите на волю. А не то -- молодость уйдет, будет уже не та жизнь. Молодым выходите.
-- Выйду. И с вами встречусь. Хорошо?
Все так же ласково, но с легкой насмешкой посмотрели глаза.
-- Тогда -- не встретитесь. Это теперь только... А тогда -- зачем я вам? Других найдете, получше.
-- А где они? Нет лучше вас.
Сказал так искренно, потому что так именно сейчас и думал. Девушка поняла, что он не лжет, густо покраснела. Но, смущенная, все же нашла под столом его ногу. Опять соединились в прикосновении, быстром и обещающем. Острое, неожиданное наслаждение давала обоим эта близость, рассказывала о том, как хорошо любить.
Дума о побеге уже не возвращалась больше. Нет, нет. Только продлить бы, продлить бесконечно эти новые минуты.
Когда совсем опустел огромный кувшин, веснушчатый очнулся.
-- Да, ведь, пора же!
В самом деле: уже низко склоняется солнце, и порозовевшие лучи ложатся косо, рисуя длинные синие тени. Старик не стал больше удерживать: понял, что мог подвести гостей под ответ.
-- Не обессудьте на угощенье... Чем Бог послал!
-- Премного вам благодарны! Что уж там: и сытно и пьяно.
Молодое вино, когда поднялись с мест, сковало ноги коварной ленью. Веснушчатый даже пошатнулся немного и крепко оперся о винтовку, чтобы сохранить равновесие. Арестант тоже чувствовал, что почти пьян, но не знал, от чего больше: от вина или от близости девушки, которую сейчас любил.
Когда прощались, арестант протянул руку девушке, а та подалась к нему всем своим сильным, прекрасным телом, почти прижалась к его груди своей грудью. И, обдавая горячим дыханьем, шепнула:
-- Выходи... скорее... Увидимся? Да?
Белый домик, праздничная, с красными каемками, скатерть, сомкнувшиеся над узким переулком деревья, -- все позади. Три длинные тени бегут вперед по дороге, ломаются в рытвинах, дрожат на тонких и вытянутых, как телеграфные столбы, ногах. Скоро уже покажется на высоком холме, над рекой, кирпично-красный, тяжелый четырехугольник тюрьмы.
Старушка на прощанье дала еще солдатам пахучую дыню, небольшую, продолговатую, похожую по виду на перезревший огурец. Высокий долго прятал ее то в один карман, то в другой и, наконец, понес просто в руке.
Вино шумело в головах, никак не могли разойтись ноги, ступали неверно и медленно.
-- Ну, угостили! -- говорил веснушчатый и громко икал. -- Уж это... вот!
Старший соглашался:
-- Чего лучше! Стало быть, не перевелись еще добрые люди на свете. Старики почтенные... В старину, надо полагать, народ-то и весь получше нашего брата был. Небось, приходи к тебе на хутор, -- не накормишь! Еще и собак спустишь, пожалуй...
Но веснушчатый чувствовал себя сейчас добрым и расточительным.
-- Зачем собак? И я могу по чести... Во Христа верую!
Старший заломил фуражку на затылок, держал в одной руке дыню, в другой -- ружье и запел тоненьким фальцетом:
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой,
Крутится-вертится -- хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть...
Внизу, в долине, где шли теперь, легла уже густая тень. А на холме горели огненные стены тюрьмы, и, несмотря на расстояние, отчетливо выделялись частые решетки на безобразных окнах. Солдат круто оборвал песню и на ходу повернул голову к арестанту.
-- Попробовали воли... Чай, не хочется теперь... Туда-то?
-- Нет, все равно. Устал я.
-- Ну, а если бы... Если бы отпустили мы вас?
-- Заболтал пустое! -- выступила у веснушчатого сквозь винные пары прежняя тревога. -- Как мы можем? Человек сам понимает. Мы и то, если по правилам службы, так большой поступок сделали.
-- Молчи, гнида! Чем пожалеть человека, так ты только о своей шкуре. А много она стоит, твоя шкура? Всю вон мухи засидели... Дисциплинарки боишься? Так, ведь, из дисциплинарки, брат, на войну не посылают. Тебе же лучше.
-- Сейчас я все равно не ушел бы! -- объяснил арестант, чтобы избежать ссоры. -- Мы с вами хлеб-соль делили, и сейчас подвести вас было бы с моей стороны нечестно. Я не могу так. Так и запишем, что еще не судьба мне от тюрьмы избавиться.
А в ушах еще стоял прерывистый шепот:
"Выходи... скорее"...
Но уже не звал, не манил так, как там, в палисаднике. И, как там отступала и бледнела вся внешняя жизнь, так теперь, с каждым шагом вперед, она возвращалась властная, сложная, непобедимая. Ну, да. Старик и старуха, похожие на святых, и красавица, оживившая в своем теле паросский мрамор. Но не рай. Даже не радость. Просто -- сон, далекий от души.
И, по мере приближения к огненным стенам, росли прежние страхи и тревоги веснушчатого.
-- Смотри ты... Бумагу не потерял ли?
-- Стой!
Даже арестанту передалась эта тревога. С нетерпеливым ожиданием он смотрел, как старший неуверенно шарит за обшлагом трясущейся рукой.