-- Нет, к сожалению. Некогда было на воле такими делами заниматься... И на том спасибо, что пожалели.
-- А душа у них мягкая, это верно. К иной присосется какой-нибудь подлюга, мучает всячески, деньги тянет, -- а она хоть бы что... Только пуще любит. У всякого свое сердце есть, ежели хорошо понять. Оно, конечно, вахмистр -- тоже начальство... И ежели бы не по службе...
-- Что же?
-- Тоже подлюга он, вот что! -- неожиданно закончил старший. -- Из таких, что мягко стелет, да жестко спать... Говорит всякие слова, а как понадобится -- родную мать продаст.
-- Нет, почему же! -- не очень настойчиво возражал арестант. -- Я думаю, и он тоже -- как все. Вот объяснял же писарь, что не может жить человек без казенной бумаги. В вахмистре, может быть, бумаги больше, чем человека, но и в нем все-таки человек есть. Иначе не стал бы рассказывать мне разных новостей, потому что по бумажке-то уж этого никак не полагается.
Веснушчатый так же внимательно, как его товарищ, вслушивался в то, что говорил арестант, но, должно быть, не совсем понял. А старший удовлетворенно прищелкнул языком.
-- Вот! И то правильно! Нашего солдата возьми: не человек, а насквозь бумага! А не бумага, так винтовка. Сейчас идем и бумажку с собой несем в обшлаге, а к бумажке живой человек припечатан. И выходит: несут две винтовки бумажку, а для чего -- про то один бес знает.
Уже выходили из города, и здесь даже веснушчатый почувствовал себя свободнее. Вмешался в разговор, отстаивая свою постоянную позицию;
-- Не бес, а начальство... За такие-то слова, кабы кто слышал... Мало еще тебя вахмистр пробрал?
-- Ступай ты в болото вместе с вахмистром! Не ты ли доносить будешь? Я, брат, и сам, как старший по конвою, такое на тебя тогда наплету! Кто у меня запасные подошвы перед смотром занимал? Свои куда дел? За растрату казенного имущества с пылу горячих получить не хочешь ли?
-- Что ж подошвы!.. Я разве к тому? Я не доносчик какой-нибудь... Но как у нас арестант -- вольный, то и он тоже наговорить может.
-- Этот-то?
И, немножко обеспокоенный предположением веснушчатого, старший с пытливым вниманием посмотрел на арестанта. Тот ничего не сказал, только пожал плечами. Старший перекинул винтовку на другое плечо и убежденно решил:
-- Этот не скажет. Не из таких. Как он сам от начальства страдает... Дурак, брат, ты, -- даром, что курский...
Веснушчатый тяжело вздохнул и промолчал. Несколько минут все трое молча меряли дорогу тяжелым и крупным шагом, потом старший снова вернулся к своей прерванной мысли.
-- Две винтовки и бумажка... А -- попробуй жив человек вон в те кустики побежать -- пристрелим. Так и вынем живую душу. Разве мы убьем? Винтовки убьют, к которым мы приделаны.
-- Как иначе? -- охотно согласился на этот раз веснушчатый. -- Упустишь арестованного -- в дисциплинарку идти никому нет охоты...
-- Сам-то жить хочешь? Ну, и он хочет. А убьем -- не задумаемся. Почему так? Какое он нам зло сделал?
-- Что ж зло?.. Зла никакого. Но только в дисциплинарку идти никому нет охоты...
-- Вот то-то и оно! -- с торжеством выкрикнул старший, довольный тем, что товарищ невольно помог ему взобраться до конца мысли. -- Как ловко вся машина устроена! Хочешь не хочешь, а прицепят тебя к винтовке, приклеят к бумажке, и делай тогда все, что велят, не разбирая. А не будешь делать -- сейчас тебя так или этак прижучат, и небо с овчинку покажется... Стало, быть, один страх нами верховодит. Вот ты бы, деревенщина курская, ходил бы себе за сохой да землю пахал. Ан и тебя прицепили и сейчас же, прицепив к винтовке, всякий остатний разум отняли, так что ты теперь и думать не смеешь.
-- Думать я всегда смею! -- обиделся веснушчатый. -- Но только что боязно... И себя ты, смотри, этак до греха доведешь... Вылетит слово -- не поймаешь.
Старший презрительно скривил губы.
-- Бабьи речи... Оттого и бьют нас какие-то желторожие, что очень уж в нас страху много. Палкой разум отшибли... Так ли я говорю?
-- Пожалуй, что и так! -- согласился арестант. -- Запуганного человека хорошо на веревке держать, но для дела он не годится.
-- Куда годится? Плюнуть да растереть!
Солнце жгло теперь, как летом. Лица солдат покрылись потом. Шли все тяжелее и медленнее, и с трудом ворочался язык в пересохшем рту. Ветерок, который дул с утра, затих, воздух лежал неподвижный и раскаленный, и в нем бежали прозрачные голубоватые струйки.
Совсем перестал вязаться разговор, и даже арестант, которого после этого бледного призрака свободы опять ждала мертвая одиночка, почти с нетерпением начинал думать об отдыхе.
Старший ворчал:
-- Вот тебе и праздник... Тут бы усы закрутить да у каруселей пошляться... Казачек пощипать малость. Жирные они, казачки-то... Так нет тебе: иди тут...