Крестьянин тоже заметил Богушевича, и тот перестал прятаться, вышел из-за дерева. Приблизившись, крестьянин безучастно взглянул на него, однако поздоровался первым.
- Ну, пришли, - сказал крестьянин коню и остановился, - дальше один иди.
Конь сделал два шага, стал, повернул голову к хозяину, ощерил желтые, съеденные до десен зубы, хотел заржать, но из горла вырвался только сиплый, оборванный звук.
- Ну, прощай, прощай, - похлопал хозяин коня по шее. - Иди, послужил мне верой и правдой, ты уж прости, что доставалось порой от меня, прости...
И конь пошел, низко, почти к самой земле опустив голову. Тяжело было ему идти, ноги едва переступали, зад заваливался в стороны, и, казалось, что не удержат ноги коня, вот-вот упадет.
- Помирать пошел, - объяснил крестьянин Богушевичу. - Все наши лошади сыздавна туда помирать идут. Как почуют смерть, так и идут сами. Там их потом и закапываем.
А конь уже был посреди дороги, ведущей к лошадиному кладбищу, шел прямо, ровным, тяжелым ходом, ни разу ни хвостом, ни головой не мотнул - не хватало сил.
- И что же, вы до сих пор на нем ездили? - спросил Богушевич.
- Какое там - ездил. Скажешь тоже. Днем сам пасся, а ночевал во дворе... Может, закурить хочешь? - сменил он разговор, достал кисет, кремень, огниво, трут. - Небось мох куришь?
Крестьянин, конечно, догадался, что за парень с ружьем стоит перед ним, однако сказать об этом не отваживался, делал вид, что ему это безразлично. Остерегался, боялся, как бы не поплатиться. Богушевич взял у крестьянина жменю табака - товарищи скурят - и попросил принести чего-нибудь поесть. Крестьянин почесал в затылке - извечный мужицкий жест, когда приходится над чем-нибудь задуматься, помычал, крякнул, сказал:
- Да оно и не жалко поделиться, так ведь надо в деревню идти, а оттуда нести у всех на глазах. Люди увидят. Что тогда?
- А деревня далеко?
- С версту будет.
- А до Сувалок?
- Далеко, верст пятнадцать с гаком. Ты туда иди, в Сувалки, там народу много, схоронишься среди людей, никто и знать не будет, кто ты.
Мужик хитрый: сочувствует, жалеет, но и боится. А может, просто жадный. Захотел бы - принес бы чего-нибудь поесть, никто из соседей к нему в сумку не полезет. Крестьянин сунул руку в карман, неторопливо достал несколько монет, пересчитал и протянул их Богушевичу.
- Вот, хлопец, тебе полтина, возьми. В шинок сходишь.
Богушевич деньги взял, поверил, что тот дал их от чистого сердца, отдал все, что было с собой, значит, не жадный он, просто боится.
- Спасибо, - сказал Богушевич растроганно, - может, доведется встретиться, верну долг.
- Да какой это долг... В Сувалки иди. Туда ваших уже прошло много. - И перевел глаза на коня.
Конь уже добрался до лошадиного кладбища, стоял, словно одеревенелый, словно уже сдох вот так, стоя.
- Ты видел, как помирают кони? - спросил крестьянин. - Стоит, стоит и падает - сперва на передние колени, это он молится так по-своему, по-лошадиному. Потом валится на бок, подберет под себя ноги и лежит. Голову вверх тянет; как голову положит, так тут уж сразу помрет...
- А шкуру сдерете?
- Да что я - цыган? Сколько конь прослужил, а я шкуру с него сдеру. Может, хвост обрежу да гриву на помазки. - Глянул на небо и сказал: Развеется, стороной пройдет. Ну и ладно, надоели дожди. - Повернулся к Богушевичу. - Хлопец, я пошел, а ты тут не сиди. В Дербаях войска. Окружат лес и... Ну, прощай, всего тебе доброго. - И зашагал, оглядываясь, не на Богушевича, а на коня, который так и стоял неподвижно.
"Спасибо на добром слове, - подумал Богушевич. - Пусть и тебе будет хорошо за то, что хоть жалеешь нас, сочувствуешь".
К своим возвращался быстрым шагом, а то еще подумают, что сбежал.
Повстанцы кто сидел, кто лежал. Збигнев спал. Лемжа, подперев щеки ладонями, упершись локтями в колени, дремал, а может, просто задумался. Кто не спал - молчали, видно, так ни к какому решению и не пришли, не знали, что делать дальше. Не возникло никакого плана и у командира, раз так сидел. Богушевич опустился на землю возле Лемжи, толкнул его:
- Ну, что? - отозвался тот, не поднимая головы.
- Закури, если хочешь. Табаком разжился.
- Ты куда ходил? - подозрительно взглянул на него Лемжа. - Где табак взял?
- Крестьянина встретил на опушке. - И передал разговор с ним и его совет идти в Сувалки. - Сказал, что туда уже много наших прошло.
Лемжа скрутил цигарку, прикурил от своего огнива, пыхнул раз-другой дымом, сказал:
- Я и сам так решил: пойдем туда. Пусть люди еще немного отдохнут и пойдем.
Небо по-прежнему было темным, по нему плыли густые, низкие тучи, ветер налетал порывами, кроны деревьев все так же тревожно шумели, роняли последнюю мертвую листву. Было как летом перед грозой. Напряженное ожидание дождя, бури раздражало нервы. Зреет, зреет эта грозовая буря и никак не разразится. Пусть бы уж полило, загремело, лишь бы не угнетало так, не пугало, не нервировало. И вот, как летом - диво для осенней поры, - на востоке блеснула молния и, похоже было, тихонько раскатился гром. Ветер, словно в ответ грому, покрепчал, вырвался на затон, взбаламутил воду пенистыми белыми волнами, закрутил воронками.
"Вот так зрел и гнев народный, - думал Богушевич, - так сгущались тучи народного возмущения: вот-вот громыхнет, вспыхнет пожар восстания, каждый город, деревня, хутор, лес, дорога станут крепостью, зашумит гроза революции, смоет всю грязь и зазеленеет свободная земля богатыми всходами... Не загремело - порокотало, посверкало то тут, то там, не было настоящей очистительной бури..."
- Переждем дождь, - сказал Лемжа, - и в путь.