Бенджамин Добкин посмотрел в лица арабов, склонившихся над ним. Их было человек шесть или семь. Один из них нагнулся еще ниже и потрепал Добкина по плечу. Они говорили на ломаном арабском. Почему это арабы говорят на ломаном арабском?
Он помнил, как полз вдоль берега реки, терял сознание, потом снова полз. Генерал и понятия не имел, сколько времени прошло с тех пор, как он вышел за линию укреплений. Луна стояла высоко. Было холодно. Он медленно повел рукой, так, чтобы не встревожить этих людей. Пошарил в кармане, пытаясь нащупать пакетик с таблетками, однако его не было.
Один из арабов потряс перед его лицом пластиковым пакетом, в котором лежали какие-то таблетки. Генерал потянулся к нему, но человек убрал пакетик и вновь произнес на ломаном арабском:
– Лекарство? Нужно?
– Да, – ответил Добкин, – лекарство. Дай.
Последовало неясное бормотание, над ним нагнулся другой человек. Он что-то поднес к лицу раненого:
– Пазузу. Зло.
Добкин смотрел на демона, расплывающегося в нескольких дюймах от его глаз. В лунном свете улыбка казалась непристойной. Генерал подумал, что обладание этой штукой не очень подняло его во мнении мусульман, и произнес арабское слово, означавшее «археолог», но арабы явно не слушали. Человек бросил демона на землю и отвернулся.
Теперь они начали разговаривать между собой. Постепенно до Добкина дошло, что наряду со странно звучащими арабскими они произносят много еврейских слов.
Он засунул руку за ворот рубахи и нащупал звезду. Она оказалась на месте. Генерал потянул за цепочку и вытащил ее. В холодном голубом лунном свете звезда призрачно мерцала.
– Шема Йисроэль Адонай Элохену Адонай Эход.
Эффект оказался таким, словно он только что упал с неба в космическом скафандре – в какой-то мере он и был в него одет. Люди перестали разговаривать между собой и с изумлением разглядывали раненого.
Добкин заговорил на иврите, медленно, стараясь придерживаться классической лексики, которую, как он знал, они могут знать по Писанию.
– Я Бенджамин Добкин, «алуф». – Он использовал древнее ивритское слово «генерал». – «Алуф» – израильтян. Я появился…
Нет, они не поймут эту конструкцию иврита, поэтому он использовал арабское слово для обозначения самолета.
– Я нуждаюсь в помощи. Евреи на холме – в Вавилоне – нуждаются в вашей помощи. Вы сможете помочь?
Самый старый из них опустился возле генерала на колени. Он оказался именно таким, каким и должен быть в представлении Добкина вавилонский еврей – смуглый, с белой бородой, темными глазами, одетый в развевающиеся одежды.
– Конечно, – произнес он, – мы обязательно поможем алуфу израильтян. Мы же родственники.
– Да, – согласился Добкин. – Вы не забыли Иерусалим.
Хоснер, не останавливаясь, мерил шагами периметр. Он остался один. Усталый, голодный, мучимый жаждой и страдающий от боли, причиняемой десятком ран и синяков. Ухо, искромсанное пулей, горело и саднило. Выпитое вино ударило в голову, и Якова тошнило.
Он взглянул на звезды, а затем вновь опустил глаза к залитому лунным светом пейзажу. В широких бело-голубых пространствах таилось какое-то притяжение. Он уже до смерти устал от этого холма с его вершиной, от огромного разбитого «конкорда», застрявшего на обломке хвоста и словно насмехавшегося над трагическими ошибками людей. Ему осточертели люди, запахи, близость всех и всего.
Хоснер явно страдал тем заболеванием, которое мучит людей в замкнутых крепостях, – клаустрофобией, смешанной с презрением, порожденным фамильярностью, – презрением ко всем вокруг. А ведь он здесь всего лишь чуть дольше двадцати четырех часов. Но по ощущению прошла целая вечность. В реальности вершина холма была достаточно просторной, однако из-за людей казалась тесной. Их глаза не давали скрыться. Он перешел на западную сторону, взглянул на бесконечную глинистую равнину и воздел руки к небу:
– Господи! Я хочу домой!
На ум пришел сакраментальный вопрос:
– Почему же я, Господи? Почему ты выбрал меня?
Сардонический ответ тоже явился сам собой:
– А почему бы и нет?
Он засмеялся и прокричал:
– Действительно, почему бы и нет? Яков Хоснер годится так же, как и любой другой, чтобы болтаться здесь! Спасибо, Господи! Я не забуду этого!
Он вновь засмеялся и вдруг негромко зарыдал, опустившись на теплую землю. Сквозь слезы Яков видел купола, шпили и башни Иерусалима, пронизанные мягким золотистым сиянием заката. Он стоял на вершине, а внизу, под ним, за стенами древнего города, молодые пастухи гнали домой стада овец. Была Пасха, и улицы наполнились людьми. А потом он внезапно оказался дома, в Хайфе, на террасе отцовской виллы, обращенной окнами на голубую лагуну. Стояла осень – праздник Благодарения. Дом украшен дарами нового урожая, столы ломятся от яств. Он молод, собирается покинуть семью и уйти на войну – работать на британскую разведку. Жизнь прекрасна. Она всегда казалась прекрасной. Война – это весело и интересно. Много девушек. Он вспомнил одну, похожую на Мириам. Мириам тогда еще была совсем ребенком. Когда ее вместе со всей семьей нагими гоняли по улице нацисты, он сидел в Хайфе, в отцовском доме, изучая немецких философов. Или играл в войну среди деревьев. Он, конечно, ни в чем не виноват, но факт остается фактом. У каждой жертвы есть кто-то, оставшийся в живых, – жена, муж, сын, дочь, друг или любовник.
Но откуда это чувство вины? Раньше или позже каждому придет черед страдать. Черед Хоснера настал значительно позже, но зато уж он получил сполна – позор, унижение, чувство вины, физические страдания, пустая, бесплодная любовь и… и смерть. Смерть. Когда и как? Почему бы и не сейчас? Яков взглянул на широкий Евфрат и выпрямился. Почему бы просто не переступить через край? Но он хотел… хотел вернуться домой. Хотел привести Мириам в дом отца и посадить за праздничный пасхальный стол. Накормить ее досыта – всем тем, чего она не видела в детстве, – объяснить, что на самом деле во время войны и его жизнь не была легкой и приятной. Всю семью его матери убили. Она ведь этого не знает? Да, вот чего он хотел – посадить Мириам за стол, придумать себе прошлые страдания, чтобы она почувствовала в нем родственную душу, а потом объявить, что все страдания закончились.
Хоснер вытер лицо и глаза. Интересно, какова доля алкоголя в его неожиданной сентиментальности, какова доля Мириам Бернштейн, а сколько – просто усталости от войны. Во всяком случае, Хоснеру совсем не верилось, что когда-нибудь он вновь попадет домой на Пасху, а если это каким-то чудом и произойдет, то не вместе с Мириам Бернштейн.
Ветер заметно усилился, подняв немало песка и пыли. Шержи наступал с новой силой. Хоснер слышал, как ветер воет в мертвом самолете. Слышал, как он стенает, словно разделяет муки мужчин и женщин в пастушьей хижине. Если бы Бог имел голос, этим голосом стал бы ветер, и ветер сказал бы все, что каждый желает услышать.
Хоснер повернулся на восток и увидел его приближение. Увидел, как он идет с холмов, неся с собой еще больше пыли в Вавилон. В бело-голубом свете луны огромные пыльные дьяволы мчались, сломя голову, вниз по склонам гор, а потом по предгорьям. За порывами ветра облака и тучи пыли скрывали от глаз холмы и горы. Он обернулся. Евфрат волновался, и было слышно, как его воды бьются в берегах. Темные лужи на глинистой равнине тоже не выглядели спокойными. Зато затихли шакалы, а огромные стаи ночных птиц устремились на восток над равнинами. Водяные лилии на реке спрятались, лягушки спрыгнули с них и притаились в грязных ямках на берегу. Стая диких кабанов, собравшихся на другом берегу, издавала странные, нелепые звуки. Хоснер вздрогнул.
Он посмотрел на небо, и сама собой в голову пришла мысль – хватит ли у ветра силы, чтобы закрыть песком и пылью полную луну?
25
Тедди Ласков стоял в конце длинного стола в узкой, с голыми стенами, комнате. Оконные рамы и ставни громко скрипели на ветру. Большие, в полный рост, портреты Теодора Герцля и Хаима Вейцмана висели на стене. Другую стену украшала цветная фотография Израиля, сделанная из космоса американским астронавтом Уолли Ширром сквозь иллюминатор американского космического корабля «Аполлон». И стол для заседаний, и пол комнаты вокруг стола были уставлены портфелями-дипломатами.