– Потрясающая идея! Все думали, что типичный еврей – это Вечный Жид, а оказывается, и Дон Жуан тоже был евреем!..
– Конечно. Брать у каждого народа самое красивое и вникать в него лучше, чем хозяева.
Я не стал возражать, что вникать в грезы народа и означает принадлежать к его аристократии, я бы с готовностью подставил свою зеркальную плешь даже и куда более злым и несправедливым обличениям.
– Ведь мы, мужики, видим своих баб слишком близко, знаем слишком долго – мы не можем их так красиво расписывать, как ты со стороны.
Вот и получается… Им же только того и надо – почувствовать себя королевами, богинями… А для мужика какие они богини!..
– Наверно, ты в чем-то прав… Я, пожалуй, и правда умею восхищаться лучше других… Но ведь платонически же!..
– Конечно платонически, как же еще… Я навел про тебя справки, сейчас же все про всех в Интернете можно найти. И узнал: у тебя в каждом городе по бабе, да еще и не по одной, и со всеми у тебя платонические отношения. О, хорошая мысль!.. Давай мы тебе отрежем яйца, и живи себе и дальше платонически. Раз ты такой платонический, тебе же яйца ни к чему, я правильно говорю? Логично?
Я льстиво улыбнулся, давая понять, что умею ценить юмор, но он с видом более чем серьезным взялся за кобуру на ковбойском поясе и нажал на мобильнике всего одну кнопку.
Как бы это изложить, чтоб вышло наименее безобразно, наименее позорно?.. Он хлопнул в ладоши, и у двери застыли два смуглых стража в зеленых чалмах, с зеркальными ятаганами через плечо. Жалуем его главным евнухом в его собственном гареме, величественным жестом указал на меня султан, – эта картинка будет все-таки попригляднее, чем два мордоворота с просвечивающими ежиками, облаченные в похоронную пару. При первом же взгляде на которых последние помыслы о физической победе разом смолкли, как одернутый Командорским козлетон, – последней соломинкой остались барьеры моральные, возведенные в мире воображаемом: все-таки гость, уважаемый человек…
Но при первом же столкновении физических тел все мнимости будут отброшены, – значит, нужно было любой ценой избежать физических контактов. Даже помыслов о них.
И если бы я начал пятиться от подступавшего ко мне мордоворота, я показал бы этим, что допускаю помыслы о насилии. Может, это было и глупо, может, надо было, прикрыв лицо локтем, ринуться сквозь огромное, напоминающее океанариум окно в арктическую вьюгу, а там будь что будет, но мне казалось, это всегда успеется. Если даже телохранитель Командорского ухитрится меня схватить, то с первого раза он все равно меня не удержит, – двину коленом в пах, пальцем в глаз, вопьюсь зубами – хоть на десять-двадцать секунд да вырвусь, а этого мне хватит.
Но я оказался глуп, как тигр. Неуловимым движением похоронный мордоворот поймал меня за кисть и заломил ее внутрь, к предплечью, с такой силой, что я, ослепнув от боли, припал на колено. Дозируя боль от невыносимой до убийственной, перехватывающей дыхание, отшибающей всякий рассудок, он подвел меня к столу, где второй мордоворот принял на себя управление другой моей кистью. Широким хлебосольным жестом хозяин замка смел с жилистых плах все виски и кьянти вперемешку с брусникой и морошкой на пол, вымощенный теми самыми плитами из песчаника, коими, окрестив их “большой молитвой”, на британских парусниках когда-то драили палубу, и я последними искорками сознания понял, что все барьеры уже сметены.
Меня опрокинули на плаху и, как выражаются борцы, действуя против естественного сгибания суставов, так натянули мне сухожилия, что я был не в силах даже кричать – перехватило дыхание. Командорский мог не спешить: пока я в позе распятого ловил ртом воздух, он отлучился за обыкновеннейшей бельевой веревкой, не торопясь сделал петлю, накинул ее на мою кисть, протянул свободный конец под столом…
Словом, через пару минут я не мог шевельнуть ни рукой, ни… Но нет, ноги мои пока что были свободны, и я, пытаясь извернуться на бок, забился, напомнив себе пойманного тигра. Однако мордовороты и здесь сохранили полнейшее хладнокровие и профессионализм: один из них спокойно ухватил меня за то самое, чего они намеревались меня лишить, и я снова замер с разинутым ртом и выпученными глазами.
Козлетон, чего-то, очевидно, недопоняв, вдруг снова заблеял: тот потеряет навсегда и сердце, и покой…
Командорский протянул руку и выдрал откуда-то черный шнур с болтающейся плоской вилкой на одном конце и разноцветными электрическими кишками на другой, и козлетон умолк окончательно.
Этим шнуром Командорский и стянул мои ноги, на которые тут же каменно уселся один из мордоворотов. Второй слегка ослабил хватку, чтобы я мог вздохнуть. Командорский принес саквояжик из потрепанной плащевой ткани на никелированных кнопках и начал выкладывать из него рядом со мной – скосив глаза, я мог это видеть – сверкающие хирургические инструменты: скальпели, кусачки, шприцы…
Это аптечка полярника, перехватив мой взгляд, разъяснил великодушный
Командорский, не бойся, все сделаем как в аптеке – с антисептикой, с местной анестезией, я сдавал на фельдшерский диплом, на зимовке одному мужику половину ступни ампутировал – бухой в свой же капкан угодил. Как, кстати, и ты. Ну ладно, начинаем, а то до утра прое…мся. Что, ты не так собирался е…ся? Человек предполагает, а бог… Не надо гадить, где ешь. Давай расстегивай ему штаны.
Свободный мордоворот начал возиться с моим брючным поясом. Я пробовал елозить, но это было абсолютно бесполезно. Интересно, что я не пытался ни умолять, ни усовещивать, ни угрожать – полная ирреальность происходящего лишила меня дара речи.
Мордоворот наконец расстегнул ремень и взялся за молнию.
Ладно, хватит, остановил его Командорский, некоторое время понаблюдав за его усилиями, и склонился надо мной, красный, потный, грозный, но справедливый: “Ну что, ты все понял? Прочувствовал?
Видишь эти кусачки? – Он полязгал ими для убедительности у меня перед глазами, словно разминающийся парикмахер. – Когда еще раз захочешь влезть в чужой огород, вспомни их и хорошо подумай! Очень хорошо подумай!!”
Я покорно кивал каждому его слову, понимая только одно: кажется, я спасен. Понимая, но все еще не веря.
Я не мог в это поверить даже в своем номере люкс с евроремонтом, куда меня доставили на собаках, – снегоход, по-видимому, и вправду сломался. Завернутый в медвежью шкуру, я недвижно лежал на игрушечных шатких санках, машинально потирая особо кусачие места на открытых морозу щеках и носу, и тупо смотрел в кишащее огненной пылью черное небо (метель стихла), а знатный оленевод Степанов постреливал над моей головой хореем и поругивался ямбом. Все это тоже было до такой степени ирреально, что и на следующий едва брезжущий день, проснувшись, я снова не мог понять, в самом ли деле все это со мной стряслось или помстилось, как выражалась моя мама.
То есть я, конечно, все помнил с чрезмерной даже отчетливостью, но все равно как-то не верилось: плаха, похоронный агент, усевшийся на мои колени, внезапно ослабший ремень, сверкающие кусачки у глаз…
Запястья, правда, побаливали, но терпимо – профессионально сработали ребята. Остальное тоже довольно скоро перестало ныть. Так что инцидент можно было предать забвению тем проще, что провожавшая меня на поезд свита очень неплохо потрудилась, чтобы возродить во мне иллюзию собственной значительности, способной якобы даже обеспечить мне какую-то защиту в духе малоизвестного щедринского генерала: не может быть, чтобы волки сего мундира осмелились коснуться!
Еще и вагон был особенный, /коммерческий,/ как будто остальные были благотворительные. В сияние подобных купе при старом режиме мне случалось разве что мимоходом бросить взгляд через окно “Красной стрелы” с ночного перрона Московского вокзала – крахмал, подстаканники, полковники… Не зря, значит, в девяносто первом шли на баррикады. Мне даже начало казаться, что я вправе на кого-то поглядывать свысока – да хоть на ввалившуюся следом за мной громоздкую теху, с головы до пят увешанную черно-бурыми лисицами, – индейский вождь Большой Лис. У нас в леспромхозе одна такая лиса на воротнике уже позволяла ее обладательнице причислять себя к начальству, а здесь их колыхалась целая популяция, и каждая была в тысячу раз изящнее и умнее хозяйки.