Они входили, снимали в прихожей свои плащи и, внося их в зал, просили позволения развесить их ненадолго у огня, чтобы испарилась хотя бы часть влаги. Они отряхивались и говорили: «О боги, ну и ливень, ну и ненастье. Сегодня не повредит малость подкрепиться и выпить глоток неразбавленного вина». Они составили собрание, съезд, беспощадной рукой отобранную группу, а на ее обочине, на дальнем ободке круга находился Фемий, который должен был для них петь, и двойной шпион и гонец Медонт, все еще не решивший, на чьей он стороне.
Были там, гласит предание, еще и многие другие. Но, надо полагать, это преувеличение. Ни смертному певцу, ни далее богам не дано распорядиться участью ста восьми или пятидесяти двух человек, покончив с ними в таком небольшом зале, да еще с помощью колчана, в котором может уместиться всего сорок стрел.
А впрочем…
Мы этого не знаем.
Телемах сидел на почетном месте, за столом, уставленным яствами и питьем, а копье его щегольски и хвастливо прислонено было к колонне за его спиной. Вчерашнего нищего он усадил за маленький столик у двери, ведущей в прихожую. За спиной Сына у порога двери, ведущей во внутренние покои, по чистой случайности стояли старшая кормилица, дряхлая, но проворная старуха Эвриклея, и ее немой, но наделенный острым слухом слуга и неизменный провожатый в дальних поездках, Дакриостакт, а в глубине дома находились также искатель приключений, торговый агент Филойтий и его друг и наставник Эвмей.
Перед Сыном за столами, расставленными вдоль стен между колоннами, сидело человек двадцать, а может, тридцать. Сегодня трудно сосчитать их на таком отдалении — словом, некоторое число гостей. Жрецом у них был Леод: когда они видели в том нужду, он исполнял обряды, распоряжался жертвоприношениями и формулировал молитвы. А начальник козопасов Меланфий был у них Главным виночерпием, обер-мундшенком, тем, кто уже так давно сидит в игорном зале, что и сам считается игроком, хотя ему и не дозволено прикасаться к игральным костям. Фемий был их неизменно печальным певцом, а Медонт, как уже сказано, был двойным шпионом, над которым тяготело весьма сильное подозрение и который все еще не решил, на чьей он стороне, но скоро, уже сегодня, он решит и выберет нужную сторону, самую безопасную — всегда самую безопасную.
Наверху, под звуки дождя, барабанившего по ее крыше и по плоской крыше мегарона, Пенелопа оторвала ногу от пола, сделала от окна шаг, другой, третий, прошла по комнате, отворила дверь и стала спускаться по лестнице.
Кто-то сообщил ей (одна из рабынь явилась с вестью): «Скоро начнется. Они собрались. Телемах приготовился держать речь».
Телемах сказал:
— Господа, почтенные мои гости. Очень любезно с вашей стороны, что вы явились сегодня сюда, несмотря на плохую погоду. Быть может, этот день окажется счастливым для кого-то из сидящих в зале. Моя мать решила сократить время, перешагнуть через ожидание, чтобы нынешний день стал самым полновесным днем из всех, какими одарили нас Зевс и Гелиос за последние годы.
Ему самому казалось, что это удачное начало речи, он помнил его наизусть, он вызубрил урок.
Услышав голос сына, она остановилась посреди лестницы — ей удалось разобрать несколько слов. Речь может затянуться. Она не спеша поднялась обратно по ступенькам, вошла к себе, взяла лежавшее на постели медное зеркало и стала в него глядеться.
— Господа, — говорил Сын, — чтобы сократить время ожидания, моя мать решила предложить вам состязание. Мы считаем, что сегодня здесь собрались самые знатные и самые серьезные из претендентов — непогода их не устрашила. Я убежден, что никто из тех, кого сегодня здесь нет, не сможет считать себя несправедливо обойденным.
— Хватит трепаться! — громко заявил Антиной. — Давай выкладывай сразу. Что там еще за состязание? Кто больше всех сожрет? Или быстрее всех сосчитает волоски в твоей бороденке? Бьюсь об заклад, их семь с половиной штук.
Они смеялись, а Телемах старался вновь овладеть собой. Руки его дрожали, шея, потом щеки покраснели. В наступившем молчании, в тишине, которая воцарилась, когда они нахохотались всласть, послышались стоны из помещения для рабынь. Некоторые гости перемигнулись. Эвримах смотрел прямо перед собой в огонь, над которым клубился пар от сохнущих плащей, челюсти его были стиснуты, он злился. Амфином обвел окружающих вопросительным взглядом. Вчерашний нищий уставился на кисти своих рук, может, считал свои пальцы, в надежде, что насчитает больше девяти.
— Господа, — сказал Телемах, и краска сошла с его щек, — почтеннейшие гости, у моего отца, в данную минуту Не Совсем Здесь Присутствующего, Временно Отсутствующего, но, вероятно, весьма скоро Долженствующего возвратиться, — (он выучил речь наизусть!), — есть двенадцать бронзовых топоров. В прежние времена он, бывало, ставил их в ряд во дворе и посылал стрелу сквозь отверстия колец, ввинченных в рукоятки. Никто, кроме него, не мог это сделать. Он брал свой самый тугой лук…
— А он, наш великий герой, часом не разбивал рукоятки сотни топоров, чтобы потом стрелять сквозь все дыры с пятисот шагов?
Это был первый смертный приговор — реплику подал Ктесипп с Зама.
Меланфию, который был сегодня с похмелья, тоже хотелось исполнить свою роль.
— Нет, он расставлял топоры на горе Нерит, а потом греб через пролив к Заму и оттуда стрелял! — загоготал он так, что слюна пузырями вздулась у него на губах. — И стрелял он не через какие-нибудь там дырки, а прямо сквозь бронзу! И стрела его летела аж до самого песчаного Пилоса и раскалялась так, что Нестор пальцы обжигал, если пытался поднять ее, прежде чем она остынет!
Он дал им отсмеяться. Меланфий почти уже мертв, почти изрублен в куски, подумал он.
Последовал еще один смертный приговор — теперь была очередь Леокрита.
— А мне рассказывали, будто он пропускал стрелу сквозь кольца топоров и, нанизав их так, натягивал лук! В том-то и состояла вся хитрость, хитроумнейшая из всех хитростей!
Им дали отсмеяться.
— Мой отец брал свой самый тутой лук… — сказал Телемах.
Он сидел так, как сидел однажды вечером двадцать лет тому назад, только не на пороге, а в середине зала — тогда Агамемнон с Менелаем явились за ним и увезли на войну в Трою. Он низко наклонил голову, бородой касаясь груди, на гладкой поверхности стола перед ним играли отблески тусклого дневного света и пламени очага. Во дворе дождь потоками стекал с крыши в бочки с водой, переливавшейся через край. Закрыв глаза, он слушал речь своего сына, отменно вызубренный урок, упражнение в красноречии и геройстве. Все это суесловие на сегодняшней пирушке отчасти придумал он сам. Оно должно было замаскировать истинные их намерения: затею с топорами надо было преподнести так, чтобы она не показалась им слишком зловещей. Время от времени до него доносился женский стон из глубины дома. Девчонка рожает своего первенца, и ворота, достаточно просторные для любострастия, слишком тесны для его плода. Сестра приговоренного к смерти. Наследница Долиона, грезящая о троне, шепнул ему сегодня утром Эвмей. Из женского тела на свет появляется ребенок. Таких вот детей герои хватали за ножки и убивали как щенят под стенами Илиона. Может, ее ребенок станет новым Астианаксом, подумал он. Или молочным поросенком, которого скоро забьют. В чем разница между рабыней и свиноматкой? Люди, свободные люди, берут новорожденного молочного поросенка, потом откармливают, недолго — недели две, несколько дней, отпущенных Гелиосом, а потом приносят в жертву — едят, набивают мясом свою утробу. А рабов — тех держат впроголодь, поддерживают в них жизнь, предоставляя зимам и болезням прореживать их ряды, прореживая их и сами, а те, что останутся в живых, в двадцать лет станут служанками или солдатскими подстилками и возницами боевых колесниц, стеной пик, безымянных пик, — той самой стеной, о которой поется в песнях. Об этом ребенке надо бы хорошенько позаботиться, может, отпустить его на волю, подумал он, открыл глаза и посмотрел на приговоренных к смерти, которые сидели за столами. В моей ли это власти? Ведь я — солдат, я повинуюсь богам. И мне поручено дело. Я палач, назначенный богами, я послан сюда осуществить задуманную ими политику. Я, сидящий здесь, избран ими. Я желал бы, чтобы не было на свете кораблей, чтобы нельзя было переплывать моря. Я желал бы заснуть. Заснуть таким глубоким сном, чтобы потом не вспомнить, что мне пришлось делать в этом сне.