Но тут замерло все. И самыми неподвижными в мире, олицетворением неподвижности в мире, простершемся под колесницей Гелиоса, были большой и указательный пальцы Ныне Возвратившегося, Кончик стрелы смотрел в грудь Антиноя, поднялся к его шее, замер.
— Это я, Антиной, — тихо сказал нищий, — это я вернулся…
Вернулся, вернулся, вернулся — отдалось в них.
— …домой.
Зазвенела тетива, звук, начавшийся звонко, гулко, вдруг заглох. Длинная стрела — никто не уследил за ее полетом наискосок через зал — вонзила в мир новую, совершенную немоту. И сама она молча сидела в этой немоте, она дрожала, но безмолвствовала. Она только сейчас, сию минуту, вошла в горло человека и вышла из его затылка. Рука Антиноя еще продолжала тянуться к кубку, ткнулась в него, опрокинула, и он покатился к краю стола. Упала хлебница и блюдо с мясом, сметенные рукой Антиноя, когда, вытянув подбородок и шею, точно воротник был ему слишком тесен, и выпятив грудь, он рухнул на стол, перевернул его и грохнулся на пол.
И тут захлопнулись все двери.
Одиссей встал без излишней поспешности, однако прежде чем общий крик в зале смешался с криком рабыни, рожающей где-то в доме, где-то в мире. За порогом, в прихожей, стоял Эвмей и с ним рядом Филойтий, за дверью, ведущей во внутренние покои, стоял Дакриостакт, запирая засов и завязывая его крепким узлом. Затворились и ворота, кто-то быстро пробежал босиком, маленькая, в сумерках смахивающая на мышь старуха юркнула во двор, проверила запор на наружных воротах, потом на внутренних, на дверях, ведущих в помещение для рабов, где уже иссякли в последнем долгом вопле боли и облегчения стоны роженицы, и на дверях, ведущих во внутренние покои с заднего двора, а Телемах тяжелыми, сильными шагами пересек мегарон и встал рядом с отцом.
— Это я вернулся домой, — сказал Одиссей, в третий раз натягивая тетиву и целясь в Эвримаха, который вскочил и стоял теперь в нескольких шагах от него, положив руку на рукоять меча.
— Один человек уже убит, Одиссей, — крикнул он, — но все еще можно уладить!
Она слышала шум внизу.
Я сплю, думала она, меня клонит в сон, я почти уже заснула. Если он умрет, если они его убьют… думала она. Тогда…
Я сплю, меня заперли, и я сплю, думала она. Когда-нибудь я проснусь. Вот я раздеваюсь, я сплю.
Она сидела на краю кровати, глаза ее были сухи, слезы еще не пришли, они еще только подступали к горлу. Она сделала вид, будто раздевается. Тряхнула ногой, словно сбрасывая новые, расшитые жемчугом сандалии, подняла руки, словно снимая с себя платье, подаренное Еленой, и коснулась пальцами волос, словно вынимая из них заколки и распуская волосы по плечам. Она раздевалась, не снимая с себя одежды, теперь она была обнажена.
Бросим же сейчас, именно сейчас, взгляд на эту обнаженную Женщину средних лет. Грудь ее была еще высокой, фигура хороша в своей полноте. Живот втянут, его поддерживали мускулы, хотя они уже начали сдавать. Лоно, давно уже, двадцать лет — а может, четыре года, — не знавшее мужчины, было все еще полно обещаний и жизни, готовой дарить и исполнить обещанное. Колени белые и все еще округлые, а ступни холеные — они ступали по мягкому, им редко приходилось топтать что-нибудь на своем пути. Округлые ягодицы все еще могли прельстить немолодых и в особенности молодых мужчин. Спина и затылок все еще сохраняли мягкие очертания. Линия шеи была безупречна, волосы густые, и если в них появились седые нити, то так мало, что не стоило и считать. На лбу не было морщин, во всяком случае, они были не заметны в этом полумраке, да еще под слоем белил. Нос прямой, хотя, быть может, немного мясистый, а рот нежный и волевой, рот любезной хозяйки дома, еще молодой матери, рот долго ожидающей, чье ожидание только теперь перестало быть напрасным. А подбородок властный — подбородок женщины, которую не назовешь легкомысленной и слабодушной.
Когда-то я была свободна, думала она. Когда-то я была свободна перед лицом всех людей. Я могла выбирать.
Я сплю, думала она, все это неправда. Я сижу на краю своей кровати и сплю. Афина Паллада наслала на меня сон. И я грежу, ну да, я грежу. Я молода, я любима, сейчас придет домой мой молодой муж, он ляжет рядом со мной и укроет меня в своих объятьях. Мы молоды, мы любим друг друга, мы болтаем, мы слушаем, как ласково шумит дождь осенней, зимней ночью, мы у себя дома, и у нас есть маленький сын по имени Телемах. Войны никогда не будет, никогда мой супруг, мой нежно любимый муж, не уедет из дома, он останется со мной, мы состаримся вместе. Но мне снится, что явились чужеземцы и увели его с собой, мне снится, что ко мне вернулся старик, а я еще молода, и любима, и свободна, и могу выбрать кого захочу, потому что мой дорогой, мой желанный муж погиб на войне или утонул, и мне снится, что старик, вонючий, покрытый шрамами чужак, говорит, что я Собственность воспоминаний, что я Раба юношеских клятв, что я больше не свободна. И мне снится, что кто-то молодой и сильный придет и уберет старика, нет, не убьет его, но уберет, погребет его самого и воспоминание о нем и скажет: "Уходи, старик, уходи, изуродованный обломок войны, слишком надолго уехавший, слишком долго ожидаемый, уйди, скройся, потому что, если Она отворит свою дверь и прогонит тебя, к ней может проскользнуть, может у нее остаться Счастье. Верни ей свободу выбора, она принадлежит ей, а не тебе. Вот что мне снится, пока я сплю крепким сном, сном Афины Паллады.
Слезы пока еще не лились из ее глаз, из ее спящих глаз.
Он перебил их всех, пощадив только двоих: шпиона мирной жизни и певца войны, отныне счастливого Медонта и навсегда несчастного, но одаренного зычным голосом Фемия.
Он не пощадил Эвримаха и, когда тот хотел вступить с ним в переговоры, прострелил ему грудь. Они пытались укрыться под столами, пытались найти себе еще какое-то оружие, кроме мечей, но это им не помогло, они погибли. Он был не человеком, но и не богом: он был всего лишь смертной куклой в руках играющих богов. В этих четырех стенах он был олицетворением войны, мужем, отравленным войной, воспаленным дыханием Ареса, и действовал как орудие, которым его избрали: он был тем, кто убивает мир на долгие, быть может, на неисчислимые годы.
Когда Амфином, медлительный крестьянин с Дулихия, бросился на него с мечом в руке, копье Телемаха вонзилось нападающему в спину — он рухнул ничком, успев только охнуть, копье застряло в его спине, древко переломилось, но за сундуками в прихожей были спрятаны еще копья. Все было устроено с помощью Эвриклеи, ну и, конечно, богов. Когда Меланфию удалось взломать засов, выбраться во двор через случайно не охранявшуюся узкую боковую дверь, добежать по узкому проходу между стеной дома и оградой до оружейной и возвратиться с копьями, щитами и шлемами, боги предоставили вмешаться Дакриостакту: Меланфий сделал еще одну попытку добраться до оружейной, но его схватили, связали и оставили лежать в оружейной, чтобы заняться им потом.
Нет, он не пощадил никого. Он убивал их, посылая стрелу за стрелой, некоторых убил его сын. Короткие мечи не доставали до него, да и храбрости недоставало тоже. Одиссей и его сын начали резню на Итаке, и что было справедливо, а что нет и каков на самом деле был замысел богов, наславших эту бурю с дождем, никто не знает. Но то, каким явил себя этот замысел взору людей, было ужасно.
Они взывали к нему, проклинали, молили; они прятались за столами, Амфимедонт и Ктесипп с Зама своими копьями ранили Телемаха в кисть руки, а Эвмея в плечо, и все же приговоренные были обречены. Они уже не верили в собственные силы, а в этот час усомнились и в богах: вокруг них все опустело, они уверовали в могущество Одиссея и падали ничком, обратив к нему лицо. Мы можем вообразить эту картину фрагментами и целиком, можем представить ее как набор эпизодов или как судьбу: они гибли, их убивали.