Сколько их было? Быть может, четырнадцать, а может, тринадцать или пятнадцать. Впоследствии жаждущие крови или перепуганные насмерть, первые — в своем желании преувеличить, вторые — в своем понятном интуитивном стремлении придать делу такой размах, чтобы оно потеряло свой зловещий характер, скажут: их было пятьдесят два человека, их было сто восемь человек.
Он пощадил двоих. Последние из убитых сами натыкались на его меч и копье, когда ползали у его ног, моля сохранить им жизнь, пытались выпросить себе эту подачку. Меч рубил, кололо копье, он вспарывал тела, отворял кровь, и она вытекала потоком, уступая место смерти. Но двоим он сохранил жизнь, дабы они могли воспеть его, шпионить для него и написать угодную ему историю, то были певец Фемий и гонец, а прежде двойной шпион, Медонт.
В очаге все это время ярко пылал огонь. Вокруг него валялись высохшие и насквозь мокрые плащи. От некоторых пахло паленой шерстью. Он стоял на пороге, озирая зал. Его руки, ноги, грязная нищенская одежда, его перекошенное злой гримасой лицо, волосы и борода — все было липким от человеческой крови. И его хриплый голос был пронзительно-криклив, когда он позвал Эвриклею и приказал ей открыть двери.
— Приведи сюда рабынь!
Женщины, двенадцать отобранных рабынь, выволокли тела убитых во внутренний двор и сложили у Зевсова алтаря. После этого дюжина девушек, которых отобрала долгие годы подслушивавшая, в отчаянии и ненависти подслушивавшая старуха Эвриклея, сделали в мегароне уборку. На трупы набросили плащи. Ведь в Итаке уже наступил вечер, и далее ночь.
— Жизнь этих девок — зараза, — сказала Эвриклея, — их запах надо истребить, они прогнили до мозга костей, больше они ни на что не пригодны.
Он приказал умертвить двенадцать рабынь, и приказ исполнили его сын, Эвмей и немой Дакриостакт. Он приказал повесить молодых женщин, двенадцать перепачканных кровью уборщиц, потому что они спали с мужчинами, добивавшимися его жены.
Это делаю не я, думал он. Ко мне явился Вестник, Гермес, и по дороге сюда я потерял самого себя. Это боги делают свое дело моими руками. Я больше никогда не смогу любить богов, но я их очень боюсь.
Он, шатаясь, бродил по дому и двору, он старался ступать твердо. Он опирался на стены дома и на ограду, оставляя на них темные отпечатки рук, которые смывал дождь, поливавший и его самого. Во мне угнездился Арес, думал он. Я работаю на него, я открыл филиал его фирмы. Но меня самого здесь нет. Сам я уехал. Я живу на острове далеко на западе, это там я брожу под дождем и с тоскою стремлюсь куда-то, но не сюда.
Перед ним стоял Эвмей.
— Меланфий лежит в оружейной, господин.
Он облизал губы, язык прошелся по овалу рта, стараясь обрести вкус. Когда он заговорил, голос его оказался беззвучен. Ему пришлось повторить свои слова:
— Сделайте с ним что следует.
— Теперь уже скоро конец, — сказал Свинячий командир, — но это же нужно сделать. А потом будет по-новому, господин. Будет новая власть.
— Да.
Филойтий и Эвмей поволокли связанного Меланфия вдоль ограды во внутренний двор. У Главного козопаса во рту был кляп, слышались только его стоны. Они двигались медленно, тяжелое тело застревало в размякшей земле. Они сделали с ним что следовало, а потом повесили его на дальнем столбе. В песнях поется, что они отрезали ему нос и уши и отрезали самое главное — орудие продолжения рода, его мостки в будущее, и бросили отрезанное собакам, которые сожрали добычу. Можно примириться с этими фактами. Можно принудить себя считать, что боги играли, они были в игривом настроении, они веселились, им хотелось извлечь из своего празднества все, что только можно.
Дочь Долиона закричала снова — долгим криком, точно нож, болью прорезавшим дом. Рядом с ней лежало их дитя. Чей он, какой он — ей теперь было все равно. Это было ее дитя, ее первенец. Ей показалось, что волосики у ребенка черные. Ей показалось, что у него будет мягкая улыбка — он будет любимцем женщин. Ей хотелось знать, голубые ли у него глаза, как у Лаэрта и Телемаха, А закричала она, когда увидела немого Дакриостакта, который подошел к ней с факелом в руке.
Он сделал ей знак, показал, что она должна встать. Он взял ее за локоть. Он указал на ребенка, и она поняла, что должна взять его с собой.
Телемах ушел в свою комнату. На полу у двери стоял медный таз с горячей водой. Два чистых новых хитона, два новых вышитых плаща лежали на его постели. Две пары новых желтых сандалий стояли рядом посреди комнаты. Все это было предназначено ему и его отцу.
Он наклонился и окунул руки в воду.
Эвриклея, старая кормилица, главная среди кормилиц, великолепная старуха, совсем не высохшая, нет, куда там, полная бьющей через край ненависти, стояла в прихожей и смотрела, как Бородатый, Окровавленный, Безмерно Любимый, Наконец Возвратившийся идет в темноте по двору.
— Еще что-нибудь? — невнятно пробормотал он. — Я странствую, я вот-вот пущусь в странствие. Теперь уже все?
— Дочь Долиона, — сказала она. — Дочь Долиона только что родила.
Он тупо посмотрел на нее. Свет, струившийся из мегарона, освещал их лица. Он поднял руку, ту, что была изувечена сильнее, ту, что была особенно безобразной, и провел ею по лбу.
— Я странствую, — сказал он. — Я только должен навестить кое-кого из знакомых, прежде чем двинуться в путь. Я хочу спать. Хочу уйти в сон. Хочу быть чистым. Я не знаю дочери Долиона.
— Она причинила много зла, — сказала Эвриклея. — Она и ее ребенок причинят еще много зла.
— Я странствую, — сказал он. — Я не знаю никого, кто причинил мне зло. Не знаю ни одного человека. Не знаю ни одного ребенка, который причинил мне зло.
— Я этим займусь, — сказала Завершительница, Старшая кормилица. — Прикажу Дакриостакту этим заняться. По-моему, Госпожа хочет, чтобы девчонку и ее пащенка удалили из дома, из мира тех, кто чист.
— Я запрещаю… — сказал он.
— Уже поздно, господин, — сказала она. Он наклонился, всматриваясь в ее лицо.
— Да, уже слишком поздно, — сказал он. — И мне некогда думать об этом. Я сейчас же начну свое странствие, далекое странствие на запад.
Она покачала головой, она преданно улыбнулась ему:
— Странствие окончено, дитя мое, корабли вытащены на берег для зимовки. Я приготовила тебе ванну, ненаглядный мой господин.
ПРИМЕЧАНИЕ
Среди других книг, чья фабула восходит не просто к мифологическому сюжету, но и к канонической литературной версии этого сюжета («Улисс» Дж. Джойса, «Иосиф и его братья» Т. Манна), роман Э. Юнсона выделяется особенно тесной связью с текстом его античного источника. Шведскому читателю, со школьной скамьи знакомому с гомеровской «Одиссеей», эта связь прямо бросается в глаза. Нарочито точно следуя гомеровскому тексту в описании места действия, автор склонен едва намеченную у Гомера картину развернуть в многочисленных подробностях, так что читатель может увидеть в этом своего рода восполнение гомеровского текста через обращение к его подтексту. Из многочисленных примеров укажем на описание пейзажа на с. 24 и след., восходящее к двум строкам «Одиссеи» (V, 70-71). Вводя в повествование явный, казалось бы, анахронизм — кошку, гуляющую по двору Пенелопы всякий раз, как там оказывается «черноцветная» служанка Меланфо (см. прим. к с. 38), — Юнсон позволяет рассматривать весь этот мотив как попытку воссоздания в гомеровском мире новоевропейского и одновременно древнеегипетского лидера оккультизма — «черной кошки». Напрашивается вывод, что делается это в порядке не модернизации, но, напротив, как бы еще большей архаизации гомеровского сюжета: это обращение к вечной основе, на которую и у Гомера, и у романиста, живущего почти три тысячи лет спустя, вполне равные права. Именно этим можно объяснить и путешествия по каким-то «матриархальным» заветам деловой старухи Эвриклеи, и часто упоминаемые древневосточные божества, и, наконец, только кажущиеся современными политические термины, бывшие в ходу и у гомеровских греков.
Г. Гусейнов