— Пожалуй, это так, Калипсо.
— За то время, что я здесь живу, здесь побывало много мужчин, — сказала она. — Боги топили корабли и выбрасывали мореходов на мой берег. И мужчины оставались у меня, пока не умирали или пока боги не отправляли их в другое место. Они будили во мне вожделение. Но только ты смог утолить его и дать мне покой. У тебя хватало телесного и душевного терпения, чтобы дать мне изведать величайшее, глубочайшее наслаждение, какое только доступно смертным. У тебя есть телесный опыт и воля, и ты умел ждать, пока я содрогнусь от блаженства и смогу отдохнуть и уснуть. Вот что было между нами. Но я не щадила твоих сил.
— Я узнал с тобой много радости, Калипсо, — сказал он.
Она подняла голову, он увидел ее заплаканные глаза, она ждала, что он скажет дальше. Но он умолк. Она вновь уронила голову на руки.
— Для смертных есть вещи более важные, — сказала она. — Не столь необходимые для обыденного счастья, но более возвышенные, бесплотные. Мне они недоступны. На пути к ним мне доступно одно — дать отдых смертным мужчинам, которые дарят мне покой. Я слышу мысли, которые приходят к ним после. У некоторых мысли рождаются тотчас после того, как их семя изольется в мое лоно. Других после этого просто клонит в сон, или в них пробуждается охотничий азарт. Жажда охотиться на людей или зверей, быть может, просто означает, что ты не сумел найти путь к женщине.
— Калипсо, — сказал он, — не надо мне больше ничего рассказывать.
— Я рассказываю не только тебе, — сказала она. — Я хочу оскорбить Высокорожденных, самых главных из них. Я хотела бы иметь такого мужчину, как ты, только моложе. Я хотела бы твоего сына.
Он убрал руку с ее склоненной головы.
— Я смертный, Калипсо, и чувствую так, как чувствуют смертные. Если ты будешь вести подобные речи, стало быть, ты слишком молода или слишком стара для меня. И кожа твоя пахнет уже по-другому. От нее пахнет не то сосунком, не то старухой. И ты сама ведешь охоту, и пыхтишь, и пахнешь охотничьим потом.
Спокойно, отчетливо, не отрывая головы от грязного стола, она сказала:
— Дерево, инструменты и все, что тебе нужно, приготовлено. Когда захочешь, можешь начинать строить плот.
Глава восьмая. СЫН
Мальчику было около двух лет, когда — как позднее пелось в песнях — Предводитель рати, Адмирал военного флота, могучий и хитроумный Царь-землепашец покинул свой дом, чтобы защитить ахейское царство Агамемнона от троянской угрозы. Теперь в свои двадцать два с половиной года он все еще во многом оставался мальчишкой, юнцом, которому можно было дать лет семнадцать-восемнадцать. Длинный, тощий, хотя и прекрасно сложенный, он по-детски легко смущался, говорил неокрепшим, ломающимся голосом и был прыщав, хотя ему уже приходилось иметь дело с женщинами. Теоретически, с помощью деда Лаэрта, которого он часто навещал, и практически, с помощью Ментора и других друзей отца, он научился владеть оружием, прошел отличную физическую подготовку, однако назвать его выдающимся спортсменом или воином было никак нельзя. По складу своей натуры Телемах, имей он свободу выбора, наверное, стал бы рапсодом, писателем — вообще интеллигентом.
На глазах Пенелопы, занятой тканьем вообще и Тканьем с большой буквы, он из отрока превращался в мужчину.
В те три года, что она сидела за станком, она видела его реже, чем прежде, но издали наблюдала за ним. Когда по прошествии двух месяцев она кончила прясть и велела поставить ткацкий станок наверху, в своих Женских покоях, между матерью и сыном пролегла черта, выросла небывалая прежде преграда. Он, конечно, угадывал ее намерение — потянуть время, поканителить в надежде на счастливый случай, но поведение его изменилось: если прежде он держался шаловливо или печально, но еще по-детски открыто, то теперь в нем сквозила недоверчивая проницательность мужчины, отпрыска царствующего дома. Не могла же она сказать ему: «Я намерена водить их за нос еще два-три года». Что это за мать, которая водит кого-то за нос, обманывает и лукавит! К тому же она была его царицей, одновременно Матерью и Госпожой. А юноша, который верит в силу правды, не терпит политических уловок, даже если ловчит его собственная мать. Он ведет игру в открытую, он жаждет показать всем, кто он такой и что у него на уме, он не из тех, кто поверяет свои истинные планы лишь сокровенному мраку, — готовый пострадать за истину, он режет правду-матку в глаза противнику. Его недоверие к поведению Пенелопы было столь же откровенным, как и его протест против Партии Прогресса. Не могла же она сказать ему: «Я выиграю для нас еще несколько лет, а за это время мало ли что случится». На это он ответил бы: «Ты официально дала им обещание. Когда Погребальный покров будет окончен, когда ты вплетешь в него последнюю нить, ткацкий станок умолкнет. А что будет означать его молчание?» «Оно будет означать, — ответила бы она, — что я достигла крайних пределов своей прежней жизни. Я сделала все, что могла, чтобы отдалить последний день тканья. Но теперь он настал, и я уже бессильна; я снова стала царевной Пенелопой, дочерью Икария, который выдает ее замуж; я уже больше не Супруга, я — Невеста». А он ответил бы ей: «Но ведь ты пряла, а потом стала ткать, добавляя к полотну нитку за ниткой. Ты сама правила своим кораблем, тебя не связали и не бросили на борт смоленого невольничьего судна, чтобы продать неведомо кому; каждый взмах весла сделан твоей собственной рукой». Его логика была бы проста, слишком проста и, конечно, по-юношески беспощадна. Она могла бы возразить: «Если бы я не правила судном сама и не медлила бы, тогда бы я — и очень скоро — была бы отдана неведомо кому. А так я все же могу выбрать, если придет время выбирать, могу выбрать, как выбирают смерть». А он ответил бы: «Можно выбрать лучший и худший способ смерти, можно направить свой корабль прямо на крутые утесы, чтобы он разбился в щепы, а можно направить его в тихую гавань и зачахнуть в ней от тоски. Они принуждают тебя выбрать нового мужа. Поскольку ты села ткать, ты уже сделала выбор. Ты выберешь того, кто покажется тебе лучшим». «Правда, — пришлось бы ей ответить, потому что на это ей трудно было бы дать уклончивый ответ. — Я думала, если уж настанет час выбирать неволей, я выберу… нет-нет, имени я не знаю!» «Ты уже назвала имена в своей душе, — возразил бы он ей со своей безжалостной прямотой. — Их трое, нынче речь уже не о том, выбрать нового мужа или нет, — речь о том, которого выбрать из троих женихов: Антиноя, Эвримаха или Амфинома. Можешь их не называть. Но это так. Каждая новая нить Погребального покрова приближает тебя к ним троим, к одному из них. Однажды ты вплетешь в ткань последнюю нить. И окажешься с ними лицом к лицу. Они ждут. И ты выберешь одного из них. Ты уже и сейчас мысленно занята выбором. Мысленно ты выбираешь мужа каждую ночь. И когда ты думаешь о них, быть может, челнок на твоем станке бегает быстрее, чем кажется тебе самой».
И, сказав это, он был бы прав. И не прав. Иногда ей казалось, что она ведет свой корабль к берегу, где он разобьется. Чем скорее, тем лучше, думалось ей. Но эту погибельную мысль сторожила, стоя на вахте, Хозяйка, Кормилица, Мать семейства. Остерегайся бурунов — об этом должен помнить, причаливая, каждый моряк. Она гребла тихо-тихо, челнок замедлял свой бег, подходил черед новой нити, а ткань праздно свисала со станка. Она грезила, сидя на высокой скамейке [28], медля, грезила наяву о тихой, спокойной гавани. А снизу из мегарона, из прихожей, из обоих дворов к женщине, сидевшей за Тканьем, каждые сутки устремлялось мужское вожделение. Когда она думала о том, что они жаждут ее богатства и принадлежащей ей по закону власти, она трезво соразмеряла движения своих рук. Когда она вспоминала, что ткет свою женскую судьбу — краткость или длительность своего одиночества, она оставалась спокойной. Но когда она думала, что они хотят лежать с ней в постели и зачинать с ней детей, поздних детей, которых рискованно рожать Женщине средних лет, ей приходилось прятать свои чувства за мыслью: ничего не поделаешь, я обещала, но я ведь делаю все, что могу, чтобы протянуть время.
28
трудно сказать, как именно выглядел ткацкий станок гомеровской эпохи; нарисованная автором картина восходит к одному из многочисленных изображений «Пенелопы, сидящей перед ткацким станком» — излюбленного сюжета греческих вазописцев более позднего времени