По ночам она вставала и распускала ткань. Лицо Пенелопы, лицо Сонной Ткачихи, было скорбным, она распускала частицу своей будущности, быть может, частицу Счастья, грядущего покоя рядом с новым супругом. Можно истолковать это и так.
Но Эвриклея, покорная Эвриклея, всем старухам старуха, улыбалась в неверном свете коптящего факела. Не каждую ночь, но время от времени Ткачиха распускала ткань. Работа затягивалась, полотнище росло, но очень медленно.
Как уже было сказано, они уличили ее на третий год.
Однажды утром члены комитета явились к подножью лестницы в Гинекей — Пенелопа сошла вниз до ее половины.
— Мадам, Ваша благородная милость — искуснейшая ткачиха, — начал Антиной, когда трое мужчин выпрямились после поклона. — Мы ни минуты не сомневаемся в прямодушии Вашей милости, но собрание единогласно поручило нам повергнуть к стопам Вашей милости один вопрос. Ваша блистательная милость может, конечно, отшвырнуть наш вопрос кончиком туфельки, однако в своей простейшей форме он звучит так: знает ли Мадам, что в городе идут разговоры, будто по ночам на ткацком станке разрушается та работа, которая сделана днем?
— Я никогда не слышала таких разговоров, сударь, — сказала Пенелопа, и сказала чистейшую правду.
— Мы хотим обратиться к Вашей милости с нижайшей просьбой, — продолжал Антиной и вместе с Эвримахом и Амфиномом снова склонился почти до земли, причем в поклоне этом была изрядная доля насмешки, даже издевки.
— Я слушаю вас, — сказала она.
— Поскольку, к счастью, здоровье почтенного Лаэрта, как это ни невероятно, судя по всему, улучшается и Погребальный покров, который для него предназначен и представляет собой, несомненно, очень большое, хотя, может быть, все еще недостаточно большое полотнище, вряд ли понадобится ему в ближайшие годы, мы решили просить Вашу милость поберечь свои силы и не губить за тканьем свою блистательную женскую красоту, а избрать одного из нас себе в супруги.
— Я обещала сначала закончить Погребальный покров, — высокомерно возразила она. — Я привыкла держать свое слово.
— Мы в этом не сомневаемся, — отвечал он, поклонившись в третий раз. — Мы просто хотели избавить Вашу милость от утомительной работы.
— Я невестка Лаэрта, — возразила она.
— Он ведет свой род от богов, быть может, ему суждено жить вечно, — сказал Антиной. — Наше заветное желание состоит в том, чтобы божественные ручки Вашей милости не утруждали себя такой работой, когда Ваша милость изберет себе в супруги одного из нас.
— Я дала слово, — отвечала она, — и я его сдержу.
— Знаем, знаем, — сказал он с откровенной ухмылкой. — Никто в этом не сомневается. Все вам верят, Мадам. Но, опасаясь, как бы тяжкая работа не сломила ясный дух Вашей милости, мы обсудили это дело с вашим достопочтенным отцом Икарием.
И тут она поняла — о нет, она поняла это уже давно, — что они расставили ей западню, помогли ей попасть в западню.
Она повернулась к ним спиной и поднялась на три-четыре ступеньки. Они были хорошо воспитаны, они не приняли это за знак немилости и продолжали ждать. А может быть, они даже наслаждались этой сценой, которая была творением их собственных рук, они ее сочинили и поставили.
Когда она снова обернулась к ним, они склонились в поклоне, ожидая, что она скажет.
— Сколько дней вы мне даете?
Они поняли, что она будет торговаться.
— Мы думали, десять, — заявил Антиной,
— Да вы просто шутите, господа, — сказала она, засмеявшись. — Вы, право, большие шутники!
— Мы все заждались, мы можем сойти на нет от любовного пыла, — сказал Антиной. — Сколько же дней предлагает нам терпеть Ваша милость?
— Пятьдесят, — сказала она.
— Самое большое — двадцать, — ответил Антиной.
— Я могу согласиться на сорок, — ответила она.
— Мы предадим тех, кто нам доверил эту миссию, но предоставим Госпоже двадцать пять дней сроку, — сказал Антиной.
Она поняла, что достигла последней черты. Будь что будет, подумала она со смешанным чувством отчаяния и — что скрывать! — радости.
— Тридцать дней, — сказала она.
Они молча поклонились, но не ушли, пока она не поднялась на самую верхнюю ступеньку.
И вот тут она перестала ткать.
Глава одиннадцатая. ПО ВЕТРУ И ВОЛНАМ
Дул западный ветер, течение также стремилось к востоку. На погоду жаловаться было грех. Чтобы поддержать добрые отношения с высшими силами и выказать им благодарность, он громко сказал:
— На погоду жаловаться грех.
В первые часы он почти не двигался. Удобно расположился в своей клетушке и только держал кормило. Он прислушивался к журчанию, к неугомонному бульканью воды, обтекавшей его плот; чмокая и всплескивая у тупого носа, она, шепча, ластилась к бортам и наконец лопотала у широкой лопасти весла. Сперва он думал было оборудовать себе руль ненадежнее, покрепче, но это было дело долгое. А он спешил, что-то подгоняло его изнутри, словно все случившееся с ним за последние семь лет — то немногое, что случилось, — вдруг нагромоздило перед ним преграду, и ему надо пробиться сквозь нее, чтобы попасть на другую сторону, туда, где живут люди.
— На погоду жаловаться грех, — сказал он и, щурясь, поглядел на утреннее солнце. Во второй половине дня оно должно оказаться у него справа.
— На погоду жаловаться грех, — повторил он. Море было пустынно. Он знал, что жители северных и южных островов, а также скалистых, изрезанных глубокими бухтами побережий владеют быстроходными судами и совершают на них далекие путешествия. Может, и сейчас они странствуют по торговым и прочим делам, хотя время навигации на исходе. Они держат путь через пролив, который он оставил позади, к Стране Олова [42], к Берегу Туманов, в Атлантику, о которой мореходы рассказывают легенды. Обернувшись назад, он увидел, что Ее мыс уже скрылся, исчез за линией водного горизонта, но вдали вздымались горы Ее отца, облака окутывали их снежные вершины. Впереди и по сторонам простирались незнакомые или позабытые воды, но позади еще оставалась узенькая полоска мыслей, воспоминаний, и она тянулась за ним, подобная никогда не застывающему соку дерева, о котором ему когда-то рассказывали, растягивалась тонкими нитями, вязкой паутиной. Быть может, она скоро оборвется, и семь лет осязаемой действительности с ее скалами, долинами и нимфами канут в мир грез, в мир никогда не бывалого. Впереди лежала иная действительность, она еще только брезжила, это было то, чему еще предстояло случиться с ним самим и с тем миром смертных, к которому он держал путь.
Однажды, когда на корабле, на котором он плыл, свободные гребцы менялись местами, один из них упал в воду и утонул — вспомнилось вдруг ему. Он видел перед собой его лицо. Тонувший кричал, захлебываясь, и, прежде чем ему успели прийти на помощь, пошел ко дну, оцепенев в судороге. Еще минута — и, если захочет, он вспомнит имя утопленника. Это был дурной человек. Теперь он в Царстве Мертвых, бессильная тень. Вообще-то говоря, теперь у меня там немало знакомцев, подумалось ему.
Среди дня он поел жареного мяса и выпил несколько глотков воды. Легкий бриз равномерно и ласково дул в парус, похлопывая тентом, который он натянул, чтобы укрыться от солнца. Дул ветер все так же с запада, воду морщила только едва заметная рябь. Плот легко покачивался, изредка волна, всплеснув, орошала бревна и даже веревочные поручни. От разогретых солнцем бревен шел пар. Полулежа на скамье у кормила, он поглядывал снизу на мачту и парус: красное полотнище, наполненное солнечным светом и радостью ветра, празднично круглилось, выпячивалось навстречу будущему, точно живот сытого и полного надежд человека. Шкот он обмотал вокруг концов доски, прибитой к скамье, поскрипывали ремни — далекий отзвук минувшего, — поскрипывали уключины кормового весла. Он вздремнул, вздрагивая и просыпаясь, когда весельный ремень стягивал вдруг его руку. Дремал он много часов подряд. Когда Гелиос переместился к западу, он оттянул тент поближе к корме. Над ним с криком кружились чайки, они еще долго будут лететь за ним своим обычным маршрутом между большими островами и материком. По носу к югу проплыла стайка тунцов, он долго провожал глазами переливчатую полоску.