Она, очевидно, не понимает его, может быть, здесь говорят на другом языке. Голова гудела, он едва держался на ногах. Если я упаду, будет слишком унизительно, подумал он.
— Я хочу сказать, вы похожи на богиню! — объяснил он, и ему вдруг стало легче подбирать слова и выговаривать их.
Она была миловидна, нет, пожалуй, более того, возвышенней: она была хороша горделивой девичьей красотой — в белом, сверкающем на солнце платье, босая, без головного платка, с золотистой кожей, такая юная, что ей нет нужды в белилах, с иссиня-черными волосами и ясными черными глазами.
— На богиню, — повторил он, прижимая ветку к низу живота.
— Я не богиня, — сказала она.
Голос ее звучал неуверенно, это был добрый знак. И она понимала его язык и была смертной женщиной. Я должен что-то придумать, я не могу крикнуть: «Я голоден»; я не варвар, я должен выразить это по-другому, думал он.
— Вы… вы напоминаете одну девушку, одну молодую даму, которую я встречал когда-то… на Делосе, — сказал он.
— Вот как? — ответила она одновременно смущенно и холодно, овладевая своим голосом. А потом уже суровей, решительней, повелительней: — Откуда вы? — Она едва не добавила «сударь», но удержалась.
— Из Моря, — объяснил он.
— Из моря?
Во взгляде ее было недоверие. Выше на склоне стояла повозка, к дереву были привязаны двое мулов, из-за повозки и из-за кустов выглядывали светлокожие и смуглые женские лица. Быть может, я попал на остров женщин, о нем говорится в легендах, думал он. Вокруг лежали белые, красные, коричневые простыни и скатерти, на кустах и на веревках, протянутых между деревьями, висели одеяла, хитоны и тяжелые плащи. Тут есть и мужская одежда, подумал он с чем-то вроде мимолетного разочарования.
— Меня выбросило на берег во время бури, — объяснил он. — Это было не то вчера, не то позавчера. Я лежал здесь и спал, а потом, проснувшись, услышал…
Он шагнул вперед, но она отпрянула, и он остановился.
— Не бойтесь меня, — сказал он. — Я лишился одежды. И к тому же я, — он попытался улыбнуться, словно упоминал о пустяке, посмеивался над собой, — я зверски голоден.
— Из моря? — повторила она, глядя мимо него. До них донесся шум прибоя, и он задрожал, несмотря на жару.
— Да, из Моря, — повторил он, снова пытаясь улыбнуться, но получилась только вымученная гримаса.
Она перевела взгляд на него, молча его разглядывала. Если она его и боялась, она этого не показывала. Она была хрупкой, а руки такие белые, что видно было: ей не приходится подолгу бывать на солнце и грязной работой она не занимается. Узкий нос, округлый подбородок, властный очерк рта. Она знает, чего хочет, подумал он. И все же в лице была какая-то беззащитность, надлом. Она и в самом деле напомнила ему кого-то — не девушку с Делоса, это он придумал, но какую-то другую женщину, которую он встречал недавно или когда-то очень давно. Она еще не познана мужчиной, подумал он, и в этой мысли было что-то смешное — смешно было стоять вот так, закрывая веткой вопящий от голода живот, стоять с пересохшей глоткой, гудящей головой, на дрожащих ногах и думать: она еще не познана мужчиной. Ей лет семнадцать-восемнадцать, думал он. Смертная женщина.
— Я провел в Море почти двадцать суток, — сказал он. — Я начал свой путь далеко на западе, а вчера не то позавчера меня выбросило на берег — не знаю, как долго я спал.
Он снова почувствовал искушение сказать, что он зверски голоден — то было единственно насущное, единственное, что важно было сказать, ради чего стоило ворочать языком. Но ему удалось воздержаться от слова «еда», от слов «мясо» и «хлеб», воздержаться от властного, отчаянного — хоть волком вой — желания сделать десять-пятнадцать шагов к берегу реки и напиться воды. Жажда его возрастала от плеска воды, доносившегося до его слуха, но ему удалось воздержаться от этих слов и от этих движений.
— Право, — сказал он, принудив наконец свой язык к послушанию, — право, мне очень совестно, что я в таком виде. Не могли бы вы мне дать — на время, конечно, просто одолжить — какую-нибудь накидку, чтобы я мог хотя бы одеться по-человечески. Сейчас я, наверно, произвожу прекомичное впечатление. Мой вид наверняка должен казаться вам совершенно непристойным.
Он заставил себя рассмеяться. Я должен постараться сделать вид, что я смущен, подумал он и постарался рассмеяться смущенно — кажется, ему удалось, удалось и это. Она обернулась — порывисто, стремительно, по-девичьи гибко — и стала звать женщин, прятавшихся за повозкой и в кустах, но, еще не успев закончить начатый призыв, успев произнести только два-три первые слога, она спохватилась, обрела прежнее достоинство зрелой женщины, повелительницы, и ее пылкая готовность приступить к немедленным действиям в игре, в которой главная, и единственная, женская роль принадлежала ей — быть может, откуда ему знать, то была ее первая в жизни роль вообще, — преобразилась в повелительный приказ.
— Эй, девушки! — пылко закричала она, втягивая их в игру, в действие. — Будьте добры, пусть одна из вас принесет сюда какое-нибудь покрывало, — закончила она с дружелюбным достоинством.
Кусты зашевелились. Две-три женщины, наклонившись или, наоборот, потянувшись вверх, схватили простыни, скатерти и плащ; другие стали спускаться с холма, сгрудились стайкой, ускорили шаг — это было зрелище, картина. Впереди шла молоденькая худышка, она подошла первой, но за нею в ряд, все теснее сбиваясь в кучку, шли остальные — одни полные, другие худые, — и несли они целый гардероб, целое жениховское приданое, целый торговый прилавок, целую охапку выстиранной одежды, и позади всех, раскачиваясь, плыла тяжелая, лоснящаяся от жира мулатка, держа в руках плотное серое шерстяное одеяло.
Все это совершилось за те считанные мгновения, пока госпожа отдавала приказание служанкам, и потом вновь обернулась к нему, а он тем временем искал еще какие-то слова и жесты, чтобы не показать, как глубоко он унижен.
— Вы слишком любезны, — произнес он, взяв покрывало, которое ему протянула худенькая шустрая девушка, присев и хихикнув со страхом и любопытством.
— Пустяки, — ответила госпожа с учтивым достоинством.
Она тоже искала подходящие к случаю слова, непринужденные, простые и самые нужные.
Он накинул покрывало на плечи, а ветку бросил, оцарапав сучком бедро; зашуршали листья, он отшвырнул ветку ногой и пошатнулся — он все еще нетвердо стоял на ногах.
— Я чрезвычайно вам обязан, — сказал он, пытаясь поддерживать тон легкой светской беседы.
Она нашла слова, которые искала:
— Быть может, вы хотите перекусить? Ведь вы так долго были в плавании.
Это и есть непринужденные слова, поняла она и подумала: до чего же он грязный и всклокоченный!
Его воспаленные глаза мигали. Космы волос и бороды пропитались солью, руки и шея в ссадинах и шрамах, по щеке тянется длинная царапина, вокруг нее запеклась кровь.
— Я вам бесконечно признателен, — сказал он. — Я и правда немного проголодался. Сами понимаете…
Он указал рукой за спину и опять попытался изобразить улыбку. Глаза жгло, он мигал, ослепленный белизной ее платья.
— Еда у нас с собой, — сказала она. — Но, может, вы сначала… умоетесь?
— Я как раз хотел просить позволения, — сказал он. — Я растрепан и ободран. Сами понимаете…
Он поклонился ей, с трудом повернулся и неверными шагами стал спускаться к берегу реки. Он еле жив, подумала она, и ее вдруг пронзила нежность к нему — к его нетвердой походке, к дрожащим ногам, к воспаленным глазам, к колтуну его волос и бороды, к голове, которую он склонил, когда, шатаясь и хромая, заковылял вниз к воде. Он сел за кустом. Рабыни все еще стояли с одеждой в руках, провожая его взглядом.
— Соберите выстиранное белье, оно уже, наверно, высохло, — приказала она.
Пока он купался и соскребал с себя грязь, они собрали скатерти, рубашки, простыни и хитоны и снесли их в повозку; плотные плащи и одеяла еще не совсем просохли, им надо было еще немного повисеть. Она слышала, как он плещется в воде, пыхтит и стонет — вот он стал шумно, захлебываясь, пить, — но она не глядела в его сторону. Рабыни были крайне возбуждены, они роняли выстиранные вещи, потом отряхивали с них песок, травинки и насекомых, громко смеялись, перешептывались, фыркали и хихикали. Она пошла к повозке, рабыни складывали в нее узлы.