— Я узнал и о своей собственной смерти, — сказал он. — В море она меня не настигнет. Но однажды, взвалив на плечо корабельное весло, я пойду в глубь Большой земли и встречу людей, ничего не знающих ни о войне, ни о море, и они решат, что я несу на плече лопату. Вот тогда я должен принести жертву Посейдону, мы с ним примиримся, а я стану…
Он едва не сказал: счастливым.
— А я умру в относительном покое. И, судя по всему, в глубокой старости.
Они затаили дыхание.
— Быть может, я стану человеком новой породы, — сказал он.
— В каком смысле? — спросил Алкиной.
— Не знаю, это не совсем ясно, — ответил он.
Он услышал голос царицы, в котором звучали сердитые нотки, и тихие, мягкие ответы девушки. Арета вернулась, молча села на свое место, вопросительно глядя на мужа. Теперь ее набеленное лицо потемнело. В дверях, ведших во внутренние покои, стояла дочь.
— А что еще он сказал? — спросил Алкиной.
— Ничего. Он скрылся под землей. И тут я ушел, потому что спрашивать было больше не о чем.
— Так-так.
— А потом я пошел назад берегом реки, у корабля нашел своих товарищей, и мы вернулись обратно к Кирке.
— К Кирке?
И тут он вспомнил свой прежний план.
— Да, я забыл рассказать о том, что первым во вратах Аида появился Эльпенор, тот, что забрался на крышу и раскроил себе череп. Мы ведь оставили его без погребения, и теперь его тень просила, чтобы мы вернулись к Кирке и предали его земле. Так мы и сделали, а потом…
Он рассказывал еще много часов подряд, и, по мере того как он говорил, воспоминания пробуждались в нем, оживали, обрастали плотью. А он, можно сказать, старался оттащить себя от них и говорить о другом. Он рассказывал легенды. Легенду о Сиренах, а не ту правдивую историю, какую он поведал Калипсо. Он преобразил их в волшебниц, в тенета, одетые в женское платье, — так он их назвал, в петлю, которую накидывают на шею доверчивому Страннику, в олицетворенное Обольщение. Он рассказал о том, как залепил уши воском своим спутникам, а себя велел привязать к мачте и слушал обольстительное пение, пока корабль проплывал мимо острова Сирен. Рассказал о том, как колебался, какой путь выбрать, но потом решился плыть опасным восточным путем, между Большой землей и Островом Трех мысов, или, если угодно, Треугольным островом, чтобы избежать кружного пути и мимо южной оконечности Длинной земли идти прямо на восток в море Ионийцев. Еще некоторое время он устрашал и чаровал их своим рассказом о том, как они проплыли между Сциллой и Харибдой и как он не удержался и раздразнил чудовище о двенадцати лапах и шести головах, лающую по-собачьи Сциллу, хотя его заранее остерегали против этого. Взмах его копья напоминал не столько воинственный выпад воина, сколько замах гарпунщика, и, однако, он стоил ему шестерых товарищей: чудовище, вытянув шесть своих шей, сожрало их, а по другую сторону водоворота изрыгала огонь Харибда. Он не осмелился сказать — в такой поздний час и в кругу таких зачарованных слушателей, — что в той стороне, где находилась Харибда, течение было слишком бурное и они не решились держаться того берега. Но шестерых товарищей он потерял. Он старался уйти от этого воспоминания. И все-таки полностью ускользнуть от воспоминания о том, как его спутники начали ссориться и как насмешливо булькнула пучина, когда двоих столкнули в воду, а за ними за борт рухнули у самой скалы еще четверо, ему не удалось. Голос в глубине его души нашептывал: «А ведь там были акулы!»
И наконец, уже поздней ночью он рассказал о священном стаде Бога Солнца, о рыжих коровах и быках, о бело-рунных и черных овцах, о том, как взбунтовались его спутники-герои и как они погибли. Он не употребил слова «бунт» — он сказал, что они были голодны.
Но к этому времени было уже так поздно, что толпа слушателей все-таки поредела. Многие ушли домой — они еле волочили ноги, в ушах у них звенело. Часть знатных гостей дремала за столом, кое-кто из менее важных заснул на пороге или на полу у стены. Некоторые спали во дворе, слышно было, как они храпят; иногда кто-то из вельмож сонно клевал носом на своем почетном месте, но тут же, встрепенувшись, поднимал мутный взгляд. Алкиной иногда опускал веки, но лицо его ни разу не приобрело сонного выражения, он просто освежал глаза темнотой, продолжая при этом слушать. Арета ненадолго вздремнула, но под конец сна у нее не было ни в одном глазу, а когда он, сам стараясь подавить зевоту, которая пыталась вторгнуться в его рассказ, повернулся к двери во внутренние покои, он увидел Навзикаю: сидя на пороге, она смотрела на него так пристально, как никто из собравшихся. Ее сияющие глаза были полны ожидания.
Он рассказывал о том, как его товарищи, герои, плыли, боролись и терпели лишения в течение многих месяцев, а может, даже в течение трех лет, ради того, чтобы вернуться домой к своим женам, детям, родителям, к своим стадам и клочкам земли; как они, нагруженные, даже перегруженные славой, с именами, уже навечно запечатленными в песнях, с натруженными до мозолей и трещин, но пустыми руками, нередко с пустыми желудками и взглядом, рвались к недостижимому миру и счастью. Никогда не пришлось им увидеть богатый пшеницей Дулихий, утесистый Зам или лесистый Закинф или Итаку, бывшую для них пупом земли.
В этой, самой последней, части своего рассказа он не старался уже следовать какому-то определенному плану, потешать или пугать своих слушателей. Слова лились из него, как вода из ванны, если вытащить затычку, или как из амфоры льется густое темное неразбавленное вино. Он уже не шутил с богами, не оскорблял их, но и не пресмыкался перед ними. Он отодвинул их в сторону как нечто несущественное, и последним из них был Гелиос. Он предоставил разъяренному богу покарать мореходов, забивших и съевших его быков, и сделал он это, чтобы мораль пришлась по душе Алкиною. И больше о богах не упоминал. Судьба его спутников определилась. Он не долго рассуждал о них, не порицал своих товарищей слишком строго, он просто сказал: такова была их судьба. Такова была воля Посейдона, Зевса и Гелиоса — люди погибли. Он сказал:
— Поднялась буря. Нас снова отнесло в водоворот. Между Треугольным островом, или, если угодно, Островом Трех мысов, и Большой землей наше судно перевернулось. Спасся я один. Остальные утонули. Девять суток мчало меня на запад, на самый край земли к стране Гесперид, за пределы страны Гесперид, во владения Атланта, к испанским землям. На десятые сутки меня выбросило на сушу на остров Огигию, где жила нимфа Калипсо. Но о ней я не хочу говорить.
Он очертил вокруг себя круг: ряд приключений был движением по кругу; при этом половина его "я" двигалась по ободку, по внешней стороне круга — то был мореплаватель, а вторая половина оставалась в центре — наблюдатель.
— Я получил весть, — сказал он. — То говорило внутреннее побуждение, то есть нет, то говорил Гермес. Семнадцать, а может быть, восемнадцать суток плыл я из Огигии и очутился здесь. Вот, собственно, и все.
Он умолк. Пустой кубок упал на пол и с гулким звоном покатился по каменным плитам. Люди вздернули подбородки, очнулись — кто от слушания, кто от дремоты. На дворе зашевелились, зашлепали босые ступни, застучали сандалии. Заплакал ребенок, женский голос стал его успокаивать. В черный дверной проем сунулись чьи-то головы, кто-то спросил: «Это конец?» Алкиной вопросительно взглянул на Странника, тот сидел, закрыв глаза. Тогда Алкиной кивнул выглядывавшим из темноты.
В зале начали вставать, но еще не сразу потянулись к двери, мужчины постарше — на негнущихся ногах, слушатели помоложе — почтительной походкой; однако в дверях произошла небольшая давка. Во дворе слышались бормочущие голоса. Они становились громче, возбужденнее. Старые вельможи поклонились царю, а самый старый из них, седобородый Эхеней, после минутного колебания поклонился и рассказчику; тогда остальные советники последовали его примеру. Последним вышел певец Демодок, придерживая рукой струны кифары. Инструмент был так переполнен новыми мелодиями, что весь трепетал.
Долговязые молчаливые сыновья Алкиноя также потянулись к двери. Но Навзикая, вставшая о порога, чтобы дать пройти братьям, медленно вошла в зал и села возле матери. Теперь в зале, где догорал огонь, остались только четверо.