Но два кубка и кратер для смешивания вина, о которых обещала позаботиться Арета, исчезли.
Может, гребцы их украли, потому-то и уехали тайком. И все же он был им благодарен. Они могли ведь и убить его, и дочиста обобрать. Он нашел съестное. И чтобы он с голоду подох, они тоже не хотели. Просто завезли бог весть куда и бросили.
Он втащил в пещеру тюфяк. Здесь, как видно, давно уже никто не бывал. У одной из стен оказалась подстилка из слежалых, искрошившихся листьев и трав, он расстелил поверх тюфяк. Потом снова задумался, оглядел свое платье — оно было слишком нарядным, — стянул с себя хитон, сбросил сандалии и облачился в лохмотья. Отличная мысль, вяло подумал он. Нищих сразу не убивают, их сначала расспрашивают и выслушивают. Он сложил одежду в ларь. Потом уселся на тюфяк и съел кусок хлеба. Накатывало одиночество, накатывало снаружи, изнутри. За стенами пещеры моросящий дождь шептался с кронами деревьев. Головная боль утихла, но голова по-прежнему была тяжелой.
Тревога в нем росла. Немного погодя он выбрался из пещеры. Рассеивающийся туман крупными клочьями уползал вдаль. Он стоял на невысоком уступе над берегом большой бухты, похожей на тихое озеро, — надежно укрытая от ветра гавань. Со всех сторон ее окружали громады гор, вершин их не было видно. Склоны поросли лесом. У самого берега плескалась ленивая зыбь, но дальше гладь воды казалась совершенно неподвижной.
При этом зрелище его охватило смятение. Он бывал здесь во сне. Мгновение он пытался уверить себя, будто снова вернулся на остров Калипсо, но он знал, что это неправда. Он обернулся лицом к склону. В зарослях пряталась тропинка. Вооружившись как посохом сухой веткой, он стал подниматься по ней, прокладывая дорогу сквозь кусты, орошавшие его каплями влаги. Тропинка почти совсем заглохла, по ней давно уже никто не ходил. Он ступал по старым, мертвым, с незапамятных времен истоптанным корням, и сердце его колотилось. Нет, думал он. Но внутреннее убеждение говорило — да. Нет, думал он.
Он вышел из зарослей на небольшое плато. Тем временем еще развиднелось, он увидел проблеск моря, очертания окружавших гавань гор стали отчетливее. Чуть выше по склону начиналась дубовая роща. Вступив в нее, он заметил на тропинке отпечатки свиных копыт.
Еще дальше, там, где поднимался новый крутой уступ, он набрел на источник или, вернее, на запруду со свежей водой — огороженное плотиной место водопоя. Остановившись, он долго смотрел на воду, потом опустился на колени и стал пить. С водой в него вливалась все большая тревога, все более сильное смятение. Но с ними пришла и уверенность. Он еще медленнее зашагал по тропинке вверх до нового уступа. Отсюда он мог увидеть.
Далеко внизу перед ним простиралась большая часть бухты. Гладь воды казалась отлитой из олова, из тусклого серебра. Он вдруг сразу определил страны света. На востоке лежит Большая земля с Акарнанией. На западе за лесом и горами — Замский пролив. А на севере, по ту сторону узкого перешейка, в полудне пути отсюда — его родной город.
Что он чувствовал в это утро, стоя на лесной прогалине, в исхоженном свиньями дубовом лесу под Вороньей Скалой в южной части Итаки, современный рассказчик, прислужник событий, может только гадать. В песнях, посвященных Страннику, об этом рассказано в приподнятых выражениях, как о некоем сверхъестественном переживании, — да и как оно могло не быть сверхъестественным, если в нем приняла участие богиня мудрости, всеведущая дочь Громовержца, копьеносица Афина. Но если верить тому, что угадал сегодняшний рассказчик, чувством, охватившим Странника, было пронзительное одиночество.
Уже некоторое время он все знал, а теперь признался себе в этом знании, проникся им. Боги не допустили, чтобы он очертя голову ввергся в то, чему предстояло случиться, — они дали ему время подготовиться. Он мысленно искал, на что бы опереться. И ухватился за воспоминания. Лес стал выше, подумал он. Кустарник гуще. Пока его не было, поумирали и попадали дубы. А под деревьями двадцать лет подряд проживала свою недолгую жизнь трава — прорастала, тянулась кверху, увядала, благоухала. Скалы плотнее поросли мхом. Мощнее стали оливы. Когда, опустившись на колени, он испил из источника и вода наполнила его рот, увлажнила его лицо, он сразу понял, где находится, — так младенец узнает грудь кормилицы. А теперь, мгновение спустя, овладев собой, он осознал это разумом сорокапятилетнего мужчины.
Во время войны, в годы странствий и в первое время на острове Огигия он часто думал о Жене и Сыне — о молодой еще женщине и едва научившемся ходить ребенке. Это были его жена и сын, их имена много говорили его сердцу. Порой, хотя и не всегда, он о них тосковал. Теперь они были рядом, в пределах острова, от любой точки которого его отделяло не более полудня пути через лес и горы, но теперь они были от него дальше, чем когда бы то ни было. Между ними пролегло двадцать лет. Самым глубоким его чувством было одиночество, а точнее говоря, страх — он боялся встречи с ними.
Запах свиней чувствовался еще издали. Не успел он выйти на открытое место у нависшего уступа, как собаки подняли лай. Резкий голос прикрикнул на них, из кустов выскочил старик с густой, всклокоченной бородой и развевающимися седыми волосами. В одной руке он сжимал остроконечную суковатую палку, в другой что-то похожее на обрывок ремня.
— Свофонт! Скеро! Скенот! Киликий!
Четыре зубастых, лохматых проворных овчарки запрыгали вокруг Странника, грозно рыча.
— Садитесь! — крикнул старик. — Сейчас же садитесь! И сбросьте плащ.
Ничего другого не оставалось. Он стянул с себя плащ, сел и стал ждать. Собаки замерли в стойке. Старик снова окликнул их по именам, а самую настырную вытянул палкой — она отползла в сторону, скуля и поджав хвост.
— Вот так! Теперь можете встать.
Маленькая хижина стояла в лесных зарослях на обрыве под сводчатой скалой, она была сложена в несколько венцов из сосновых бревен и крыта дерном и ветками. Входили в нее через своего рода прихожую — пристройку под навесом на двух столбах, где сейчас в настороженном ожидании замерли собаки. Позади хижины до самой скалы тянулся обнесенный камнями загон, камни были подперты кольями да еще обведены живой изгородью из боярышника. В загоне визжали поросята, им в ответ большим оркестровым барабаном отзывалось хрюканье свиней. В углублениях под навесом скалы также были устроены свиные закуты.
— Не подоспей я кстати, вам бы конец! — сказал старик с хмуровато-дружелюбной усмешкой. — С ними шутки плохи. Так зубами отделают — век будешь помнить.
— Я не впервой вижу собак. Это вас зовут Эвмей?
Старик с достоинством кивнул и расправил плечи.
— Меня. А вы что, слыхали обо мне?
— Мне сказали, что вы живете здесь в горах… вернее… я услышал лай собак.
Старик окинул его пытливым взглядом, сначала лицо: светлые глаза, поседевшие волосы, рыжую с проседью бороду, рваную одежду.
— Сдается мне, я вас уже когда-то видел, — медленно сказал он. — Очень давно. — Он подумал. — Вы не здешний?
— Нет, вы меня никогда прежде не видели.
Ответ прозвучал слишком резко. Старик бросил на пришельца быстрый взгляд, отвел глаза, уставился в землю.
— Да нет, вроде не видел, — пробормотал он и зашагал к хижине. Пришелец последовал за ним.
— Я приехал с Крита, Эвмей, — сказал он примирительно. — Я собирался… в общем, я держу путь домой. На север. — Он указал рукой. — А здесь я… случайно… Потерпел кораблекрушение. Я был… был на войне. Словом, это долгая история.
— Война всегда дело долгое, — сказал старик. — Об этом я в аккурат нынче думал. Сижу я, крою сандалии, а тут собаки вдруг забрехали. Вот ведь диковинная штука, я в аккурат возьми и подумай: война всегда дело долгое. Она вроде бы кончилась. Или говорят, будто кончилась. А круги по воде все идут.
Под навесом на скамье лежал кривой бронзовый нож и несколько новых ремней. Старик помахал кожаной подметкой, которую держал в руке, словно отгоняя назойливых слепней. Собаки, ворча, убрались прочь. Дверь в хижину была отворена, внутри стояло несколько табуреток, длинный стол со скамьями, а у стены — нары, покрытые листьями, ветвями и шкурами. В очаге посреди комнаты тлели уголья.