В своих драмах я пытаюсь затрагивать основные проблемы бытия, а недоброжелатели — они служат подтверждением того, что мне это в какой-то мере удалось, что труды не напрасны.
— Критика сильно вас задевает?
— С каждым годом все меньше и меньше. Вот недавно вышла моя книга, а я не прочел и половины рецензий. Но, конечно, для публики они имеют большое значение. Что меня действительно раздражает, так это стремление критики воздействовать на молодые умы, причем не самым лучшим образом.
— У вас много знакомств в политических кругах. Что вы можете сказать о Джоне Кеннеди?
— Я видел его один-единственный раз, на приеме в Белом доме. Он оставил впечатление невероятно энергичного человека. Хотел добиться всего и сразу. В лице у него было что-то искусственное — может быть, это от лекарств, которые он принимал. Набрякшие веки и какой-то странный взгляд. Прием был, помнится, в честь Андре Мальро. Президенту нравилось быть в окружении интеллектуалов, людей искусства. А интеллигенции тоже льстило внимание властей.
— С Горбачевым вы ведь тоже встречались?
— Да, меня включили в состав приглашенных. Пожалуй, сейчас он самый подвижный и нестандартно мыслящий лидер. В этом с ним никто не может тягаться.
По-моему, то, что он затеял в России, имеет огромное значение для всего мира. Если его не свалят, а я надеюсь, этого не произойдет, то уже через несколько лет Россию нельзя будет узнать. Правда, есть одна сложность: когда у власти только одна партия, ей крайне трудно завоевать доверие народа. Иными словами, система навязывает Горбачеву свои законы. Хочется верить, что внутри самой партии сложится конструктивная оппозиция.
— В ваших пьесах всегда так или иначе присутствует смерть. А сами вы боитесь смерти?
— Для писателя смерть — очень удобная штука: она дает возможность вовремя поставить точку. А если серьезно, я смотрю на жизнь как на кратковременный отрезок, данный нам перед уходом в вечность. И смерть в этом смысле очень даже привлекательна, как привлекательно все непонятное, загадочное.
— Вы как-то ощущаете приход старости?
— От этой даты надо держаться подальше. До сих пор я, как ни странно, ее не замечал, но, вероятно, однажды утром проснусь и почувствую себя стариком. С этим придется смириться, как же иначе? Иной раз меня спрашивают: «Если бы ты мог родиться заново, ты бы жил иначе?» Я этого не понимаю. У каждого своя судьба, и никто не в силах себя переделать. Я таков, каков есть, и ни от чего не отказываюсь — ни от плохого, ни от хорошего.
— Большое ли место в вашей жизни занимают воспоминания?
— Воспоминания — они как деньги в кармане: засовываешь руку, а их раз от разу все меньше и меньше. Да, память — наше единственное достояние в этом мире. Поэтому так обидна утрата каждой ее крупицы.
— Вы часто думаете о прошлом?
— Да. С годами я чувствую его все острее и ярче. Все мы тоскуем по молодости. Жаль, что нельзя все повторить.
— У Бергмана в «Земляничной поляне» старик возвращается в дорогой ему с детства уголок. У вас есть такое место?
— И не одно. В Нью-Йорке полно таких мест. Еще лет десять назад, когда я гулял по знакомым нью-йоркским улицам, ко мне, точно возникая из небытия, подходили люди, заводили со мной разговор. Однажды зашел я в ресторан, где прежде никогда не бывал, сел за столик, а официант без предисловий мне заявляет: «Ваш отец одевался лучше». Отец действительно знал в этом городе всех, а я, хоть и бываю тут лишь наездами, все же чувствую некоторую преемственность. Брожу по городу и думаю: вот здесь я с кем-то поругался, вот здесь страдал… и все такое прочее. В сущности, Нью-Йорк — большая деревня.
— Были ли в вашей жизни обиды, которые вы помните до сих пор?
— О, сколько угодно, но это все очень личное, и я не стану приводить примеры. Нет, не стану.
— А у кого из близких вы искали утешения? И вообще, с кем больше всего считались?
— Пожалуй, таким человеком отчасти была Мэрилин. Я увидел многое в жизни ее глазами: тоску, страдания, каких я раньше не знал и не понимал. Помочь ей я не мог, да и никто бы, наверное, не смог, а вот она сделала из меня другого человека, поэтому я никогда ее не забуду.
— Как вы думаете, почему в Америке так много крупных писателей-евреев? Сол Беллоу, Сэлинджер, Рот, тот же Мейлер?..
— После тысячелетий рабства и унижений, особенно в Европе, но частично и здесь, наступила эпоха, когда к евреям стали относиться как ко всем остальным гражданам. Возможно, это явилось для нас неожиданностью, и мы как бы празднуем свое освобождение. Поколения, идущие за нами, уже не видят здесь ничего из ряда вон выходящего. Мы же помним пережитые унижения, а нашим отцам и дедам пришлось еще тяжелее. И вот в процессе великой эмансипации евреев писатели открыли для себя мир, ранее им недоступный.
— Каковы ваши политические убеждения?
— Ну, пожалуй, я бы причислил себя к либералам, хотя это слово мне не нравится, поскольку либералы, как правило, ничего не делают, считая, что с них хватит одного названия. Нет, не знаю, куда себя отнести, в целом меня не устраивает ни одно из политических течений. К тому же у меня много других проблем. Я прекрасно понимаю всю глупость и бессмысленность политического механизма и тем не менее не могу сказать, что политика меня вовсе не интересует.
— Вы о чем-нибудь сожалеете?
— Каждый день и всегда о разном. Однако постоянно предаваться меланхолии — не в моих правилах. Людям, особенно в старости, свойственно мучиться раскаянием, угрызениями совести, а мне жаль тратить на это время. Я знаю, что все равно не смог бы себя переделать, что жизнь так уж сложилась, вернее, я сам так ее сложил. В основном человек сам творит свою судьбу — таково мое убеждение.
— Но в этом вашем убеждении остается хоть какое-то место надежде?
— Конечно. Я по натуре оптимист. Во всяком случае, когда я чем-то занят и нахожусь среди людей. Но стоит мне уединиться со своими мыслями, я тут же превращаюсь в пессимиста. Глупо, да? И все же давайте не будем терять надежду.
В уста Квентина, главного героя своей пьесы «После грехопадения», Артур Миллер вложил такие слова: «Вот почему я просыпаюсь каждое утро и чувствую себя юным. Да-да, и теперь тоже! Как будто ничего не случилось, как будто я могу снова полюбить жизнь и все начать сначала. Я знаю, что, когда мы встретимся там, в бездне, никакая благодать нас не осенит. Не в саду, где раскрашенные деревья с засахаренными плодами, не в фальшивом Эдеме! Нет, мы встретимся именно в бездне, после грехопадения, после стольких смертей…»
Светлана и Алексей
Любовь закончилась Лубянкой…
Алексей Яковлевич Каплер лежит на диване. Лицо усталого, больного человека. День душный, сумрачный. На березы, окружающие дачу, падают первые капли дождя. Мы условились поговорить о нем самом, о Светлане, о встрече, которая изменила жизнь этих двух людей. О любви, захлебнувшейся в серой обыденности. Нет ничего печальнее, чем смерть любви, — кажется, так сказал один русский писатель.
Я понимаю, что для него это нелегкий разговор.
— Мы познакомились осенью сорок второго, — начинает он. — Меня с Романом Карменом и Константином Симоновым пригласил на дачу в Зубалово Василий Сталин, брат Светланы, большой весельчак. Он вечно собирал шумные компании из спортсменов, летчиков, киноактеров. Много пил. Ему все было позволено: как же иначе — такой молодой и уже генерал авиации! Его любимым рестораном был «Арагви», там даже во время войны хорошо кормили.
Василий Сталин — натура сложная, противоречивая, с множеством недостатков, но весьма самобытная.
Три раза женат. Первая жена — Галя, подруга детства, вторая — Нинель, дочь маршала Тимошенко, третья — Капитолина Васильева, чемпионка по плаванию. Говорят, все они его обожали…
В Светлане меня поразило необыкновенное сочетание ума и женственности. Ее оценки — людей, советской действительности — всегда были резки и свободны. Но чувствовался в ней некий надлом. «Я как-то прочла роман Кронина «Замок Броуди», — рассказывала она мне, — и подумала, что это обо мне. Я тоже обитаю в неприступной крепости, и за мною постоянно следует чья-то тень».