Еще или уже? Он не стал включать свет. Он приподнимает свое тело, всю эту массу человеческой плоти, это слегка растревоженное вместилище снов, позволяет этим снам рассеяться, а сам садится и вновь замирает и как-то весь обмякает. Из-за ворота пижамы распространяется хищный и такой привычный для него запах, запах его собственного тела. Скоро будет уже полвека, как он намывает и умащивает это тело душистым мылом и лосьонами, но так и не может справиться с духом медвежьей берлоги, с которым просыпается каждое утро и который к вечеру обостряется и проявляется при каждом его жесте, поднимаясь из подмышек, из всех складок и складочек, покрытых волосами и сочащихся влагой; от нижнего белья это амбре такое мощное, что в гостях ему приходится проявлять осторожность, наклоняясь к соседке по столу, чтобы в нос ей не пахнуло натруженным лесорубом. Вчерашний день. Только, ради Бога, не напоминайте ему о вчерашнем дне. Он уперся локтями в колени и обхватил голову руками. Прислушивается, как шум волнами начинает накатывать на него: шум улицы, дома, стройки. Этот шум словно хочет взять его приступом. И уже зажал в свои тиски. Немного погодя ноги его начинают шарить по полу в поисках тапок, находят, вползают в них и ощущают шершавость и липкость их нутра — ну почему все, к чему прикасается мое тело, всегда кажется таким грязным? Наконец он протягивает руку, чтобы зажечь свет, и в слегка отступившей темноте взору его является царящий в спальне разгром. Смятые и рваные газеты, сваленные в кучу, погребли под собой раскрытую рукопись, брошенную прямо на ковер. Рукопись оставлена раскрытой, чтобы не потерять нужную страницу. Он усмехается. Вот была бы умора, если бы без этой меры предосторожности он не смог отличить уже прочитанную страницу от тех, что еще не читал. Рядом две или три книги. Карандаш. Клочок бумаги. Телефон. Все это на полу под чудным столиком английской работы, под рукой, среди клубов пыли и всякой ерунды, которая может понадобиться ночью: тут и пачка снотворного, и часы, и стакан с водой, и очки (уже упоминавшиеся). Очки, он нащупывает их и цепляет на нос. Окружающий мир обретает свои обычные очертания. Звуки сразу становятся более резкими и узнаваемыми. Шаги Роже в комнате наверху, голос Серафиты. Интересно, Элен еще спит? Они наверняка вернулись вчера домой под утро. На часы он не смотрел. Он был слишком занят мыслями о предстоящем погружении в слепоту ночи, в ее пучину, вату, бетон — кому как нравится. В духоту, которая словно пыталась оправдать свое название. Он хотел остаться наконец один.
Когда он поднимается — нет, не просто поднимается: когда он придает всей массе своего тела вертикальное положение, когда запускает этот заржавевший механизм, распрямляет его, подтягивает, то начинает одну за другой узнавать части своего организма по тем покалываниям и побаливаниям, которые как раз и говорят о том, что эти части существуют. На какое-то мгновение он ощущает себя, стоящего в полумраке спальни (не забыть еще этот шум извне, пронзительные гудки машин, какие-то крики, уже давящую июньскую жару, а за порогом дома — мельтешение людей, спешащих занять свое место перед очередной жизненной баталией, которую готовит им этот будний июньский день, эта среда с ее экзаменами, деловыми встречами, коктейлями, испариной, терпением и раздражением, длинная-предлинная среда с ее пустой суетой, среда, которую нужно прожить с этим телом, не желающим шевелиться, и с этими мыслями, то и дело возвращающимися к Мари и озеру, которые он усилием воли будет стараться отогнать от себя, да, да, не забыть всего этого); так вот, на какое-то мгновение он ощущает себя, неуверенно держащегося на ногах и слегка пошатывающегося, сонмищем неисчислимых напастей. Восемь часов утра.