Ему всегда было присуще это желание съежиться, забиться в какую-нибудь щель. На каждом шагу его подстерегали разные ловушки, вокруг было полно вызывающих опаску мест, людей. Особенно его пугали люди. Необходимость показать окружающим свое ничем не прикрытое лицо, временами терпеливо им сносимая, порой превращалась в настоящую пытку. Подобное ощущение он переживал, когда ребенком ему приходилось входить в зал, полный гостей, при свете ламп и сиянии хрусталя огромной люстры. А обеды, когда нужно было сидеть за столом, накрытым на свежем воздухе, или просто у окна против света, ох уж эти обеды его отрочества, во время которых нужно было показать всему миру свое лицо, не защищенное даже намеком на тень. А бассейн? А пляж? Там ему приходилось выставлять на всеобщее обозрение обширные участки своего обнаженного тела, попадающего под лупу скученности, лета, солнца, любви — всех этих врагов секретов. Как он завидовал пожилым дамам с их вуальками и юным девицам с их макияжем. А эти поцелуи во всем их бесстыдстве при свете дня, когда девушки жались к нему, нос к носу, в полнейшем экстазе (не иначе как притворщицы, артистки или идиотки, и неизвестно, что лучше), и хорошо еще, если они не начинали нежно его поглаживать, ерошить ему волосы, пересчитывать веснушки, усугубляя своими комментариями его ужас от того, что он взял и сдался без боя. И всегда он чувствовал себя так, словно его бросили на прилавок всем напоказ: своего рода уцененный товар, который можно приобрести по случаю, мужская особь, выставленная на продажу со скидкой, потому что по-другому на нее не нашлось желающих, устаревшее изделие, идущее по сниженной цене, вещь, хотя новая и не ношенная, но той модели, что пришлась не по вкусу клиентам. А кабинеты, в которых вас принимают, заставляя занять место лицом к огромному окну, а тип, утонувший в кресле, повернутом спиной к этому самому окну, и пристально вас разглядывающий. Вечный допрос нижестоящих по рангу. А Америка, где у всех здоровая кожа и шелковистые волосы и где в парикмахерской вас всегда сажают под яркий свет ламп рядом с окном, там некому и нечего скрывать, там считается вполне естественным проводить гигиенические процедуры на виду у прохожих. Везде и всегда солдат, чья голова вылезла из-за бруствера траншеи, притягивал к себе взгляды, которые, как пули, летели в него со всех сторон и пронзали насквозь. От этих своеобразных ран не умирают, но причиняемая ими жестокая боль никогда не притупляется. Когда он был маленьким, то любил только те игры, где нужно было прятаться, любил темноту, шалаши, палатки, хижины, подвал под бильярдной г-на Флошара, маски. Став старше, он с какой-то одержимостью начал припудривать подбородок, отпустил себе челку до бровей, предпочитал, чтобы в его кабинете царил полумрак, жаловался, что от яркого света у него раскалывается голова, носил темные очки, все время водил рукой по лицу, прикрывая свои слабые места, особенно летом или вечером, когда лицо лоснится, собрав на себя за день всю грязь, и цветет всеми своими порами. И это вечное удивление во взглядах… Можно подумать, что им самим никогда не бывает ни жарко ни страшно, что они шагают по жизни в непробиваемой броне отменного здоровья, все такие неувядаемые, просто голливудские герои. Он же — скрюченный, обессиленный, забившийся в свою раковину, затаившийся во тьме. Одно из тех животных, что можно обнаружить приподняв какой-нибудь большой камень. Он так же, как они, впадает в панику, если его пытаются согнать с насиженного места. Не находя нужных слов, он дрожит всем телом, но упрямо сопротивляется вторжению и предпринимает титанические усилия, чтобы остаться на привычном месте, делать привычные жесты, произносить привычные фразы, вот как в этот самый момент, когда, диктуя Луветте письмо, он вдруг вымученно замолкает, и на лице у него появляется выражение марафонца, бегущего сороковой километр своей дистанции. Нет, все-таки Луветта не предала его. Она низко склоняет голову над своим блокнотом, кусает губы и ждет, ждет, заботясь лишь о том, чтобы своим любопытным взглядом не усугубить смятение господина Мажелана. Она чувствует, что в его душе бушует буря, и упивается этим. Она слушает, как одна за другой у него с языка срываются неловкие фразы — он то и дело обрывает их, начинает заново, — но ей кажется, что она слышит совсем другую музыку, звуки которой захлестывают ее, и на какое-то время она притупляет внимание.