Ты стояла там, твоя веселость несколько поутихла, ты стояла на плитах набережной и щурилась от солнца. Я думал о твоих друзьях, что сидели в двадцати шагах от нас за стеклом кафе и наверняка наблюдали за нами. Что ты им сказала? Не был ли твой выход (к машине, ко мне?) продолжением и следствием того разговора, что шепотом велся за вашим столом, продолжением и следствием некого пари? Это было не похоже на тебя. Ты напрасно хорохорилась, чувствовалось, что у тебя из-под ног уходит твердая почва девичьих представлений о мире, но в то же время в беспощадном свете дня твое лицо показалось вдруг во всей своей неприкрытости, и на нем среди наметившегося рисунка линий, что вскоре нанесет на него возраст, уже можно было угадать черты совсем другого характера. Да, ты была еще совсем девочкой, взбудораженной, ершащейся перед бежевым парнем, но твое лицо выражало уже нечто большее. И то, что я читал на нем, инстинктивно заставляло сжиматься мое сердце. Я всегда с опозданием входил в чью-то жизнь, хотя больше всего люблю именно тот момент, когда поднимается занавес. Всех своих новых подруг я вначале принимал за юных барышень. Их синяки под глазами и дряблую кожу я начинал замечать лишь позже. В любых признаниях всегда можно найти некую патологическую недоговоренность. Я страдал от нее, как страдала от пошлостей, что отпускали в ее адрес всякие подонки, шестнадцатилетняя гордячка, которую мне не довелось знать. Все женщины именно так всегда разоблачались передо мной, окутанные некой дымкой грусти, что клубилась над ними. Они учили меня жизни, а я не любил эту науку. Но там, в порту, я был очарован твоей недоверчивостью, и если бы и решился дотронуться до тебя, то сделал бы это с осторожностью, с какой пытаются нащупать шрам. Наверное, мы о чем-то говорили. Что мы сказали друг другу? Ты была так близко! Близко в том смысле, что легко мог бы до тебя дотронуться. Я спешно бросился вызнавать твои секреты: что на лице у тебя нет пудры и косметики; что у тебя непокорные волосы; что говоришь ты слегка насмешливо; что любовь придает твоему взгляду серовато-сиреневый оттенок. Я видел на твоем лице налет любви, как видят налет угольной пыли или влажный от пота нос. Мне хотелось стереть этот налет любви с твоего лица. Когда я был маленьким и ездил с мамой куда-нибудь на поезде, она постоянно доставала из сумки носовой платок, чтобы вытереть мне лоб и щеки. Сейчас мы уже почти забыли о паровозах, саже и запахе сырости в железнодорожных туннелях. Моя рука оказалась на уровне твоего лица, и я прикоснулся к нему там, у виска, где под кожей просвечивает и бьется голубая жилка. Я пробормотал слова, которые обычно говорят в подобных случаях: «Вы в чем-то испачкались…» Твоя улыбка сразу стала какой-то растерянной. Сбросив защитную маску, уронив руки вдоль туловища, ты вдруг оказалась до невозможности беспомощной. Твоя грудь, обтянутая черной шерстью, слегка вздымалась при дыхании. Ты могла простудиться, стоя вот так, в одном свитере. Я сказал: «Холодно…», ты поежилась и, сразу расслабившись, рассмеялась. Потом ты повернулась к серому «роверу» и бросила мне через плечо: «Я забыла свои сигареты». Дверцы таких автомобилей захлопываются с ласкающим ухо звуком. Я заметил, что для того, чтобы увидеться еще раз, неплохо было бы познакомиться. Тогда ты отчетливо произнесла свое имя и название гостиницы, в которой остановилась. И вдруг засуетилась, заторопилась, словно почувствовала на своем затылке чей-то взгляд. Очень скоро ты научишься лгать. Ему лгать, мне лгать: мы определенно дозревали прямо на глазах. Потом ты развернулась и побежала к голубой веранде. Бегаешь ты замечательно. Рыбаки в надвинутых на самые брови кепках не сводили с тебя глаз все то время, что ты бежала, из-за твоей короткой юбки, из-за твоих красивых ног. Так что с самого первого дня мне приходится мириться с тем, что не я один смотрю на тебя с вожделением. Это вожделение неотступно преследует тебя, липнет к тебе, словно сегодняшняя жара — ко мне. И тебе, и мне не помешал бы мокрый носовой платок, чтобы было чем протереть кожу.