Как, черт побери, они с этим справляются? Как могут вынести это, как могут выглядеть такими веселыми? Часть проблемы, бесспорно, кроется в физиологии. Вот, например, лето. У одних людей кожа на солнце покрывается ровным загаром, а у других — волдырями. Из одних от старости сыпется песок, а другие приобретают благородную патину. И здесь, по-видимому, ничего не изменить. То же самое и в постели, где кое-какие способности зависят лишь от щедрости природы. В остальном же… Почему я не смог здесь прижиться? Земля, земля, на которой я родился и на которой живут мои соплеменники, воспринимается мною как какая-то Африка. Я притягиваю здесь к себе самые немыслимые бациллы. И нравы здесь варварские. И обычаи непостижимые. Я мог бы поехать в Югославию, мог бы обставить свой дом на улице Суре мебелью в стиле Людовика XVI. Мог бы дожить до глубоких морщин. С самого утра я кручусь вокруг этого слова: душа, я говорю ДУША за неимением другого, более подходящего выражения, и мы с вами примерно понимаем, что оно означает. Так вот, я мог бы закалить свою душу, которую мне так часто бередят. Общественные заботы, мысли, от которых голова идет кругом. Вы только представьте себе, что вся моя вялость и апатия стали бы перерастать в гнев или рядиться в благочестивые словеса. Тогда те мучения, что доставляет мне моя жизнь, немедленно обрели бы смысл и благородный налет. Мне осталось бы вписать то или иное недостающее слово, и кроссворд сразу же был бы разгадан. Внеся однажды ясность в свои мысли, я смог бы сделать правильные выводы. Я поделил бы мир на добрых и злых людей. Ничто так не помогает в жизни, как возмущение. Вот они, люди, их жизнь организована самым что ни на есть гармоничным образом: в ней есть место религии, но не закостенелой, а открытой для дискуссий и реформ; есть общественное устройство, которое мы принимаем лишь при условии, что сможем подвергнуть его революционной перестройке; есть выставки картин, свадьба, педагогика; есть даже деньги в достаточном количестве. Не жизнь, а сказка. Я далек от мысли высмеивать ее. Я восхищаюсь. Завидую. Пусть мне дадут всего лишь малую толику изобретательности, и я изготовлю себе аппарат для прекрасной жизни по своим собственным меркам. Нелюбовь к подобного рода занятиям свидетельствует о дурном вкусе. Я проезжаю мимо собственного магазина и не захожу в него. Да, это очень плохо, тут нечем хвастаться, но это именно ТО, что я хотел бы донести до вас: перед всеми этими витринами, напичканными товарами, я теряю последние силы, меня тошнит от них, просто выворачивает наизнанку. Те же чувства я испытываю и здесь, в этой автомобильной пробке (а как может быть по-другому, здесь все понимают и разделяют мои чувства), они же одолевают меня, когда я вдыхаю винный перегар, исходящий от Молисье, вижу амбиции Зебера, благородные движения души моих сыновей и гордость Элен, слушаю рассуждения Старика по поводу «инвестиционной политики». Всюду одно и то же, словно все, что составляет нашу жизнь: земные и возвышенные чувства, тяга к прекрасному, работа, любовь, светские развлечения — все это не может больше вызывать во мне ничего, кроме этого спазма, этого судорожного смешка и отвращения. Я блуждаю в этой пустоте, которую создал внутри себя, и никак не могу поверить в ее реальность. Где-то лопнула маленькая пружинка. Истощился запас сил. Но всему этому должно быть какое-то физическое, конкретное объяснение, должно быть что-то, что поддается взвешиванию и измерению, а иначе это невозможно понять. И я так вот блуждаю внутри себя и ищу. Ищу разлом. Щель, через которую все утекло. У этой болезни должно быть название. Она должна быть уже кем-то описана, исследована, возможно, даже найден способ ее излечения. Этот недуг столь же очевиден, как если бы он поразил мое тело, мои кости, мои глаза: как катаракта, потому что я больше ничего не вижу, как кахексия, как полное истощение организма, ибо мое нутро погибает от голода и жажды. Иногда по вечерам я осмеливаюсь заговорить с Элен — во всяком случае, осмеливался, но сейчас молчание разделило нас. А тогда я находил какие-то слова. Немой вдруг обнаруживал, что в его распоряжении огромное разнообразие средств и оттенков, чтобы объяснить необъяснимое, объяснить эту образовавшуюся в нем пустоту, эту усталость от всего на свете, которая, впрочем, не означает полного отречения, потому что он все еще барахтается, пытается окунуться в молодость Мари, поддавшись порыву, словно мощное течение могло вынести его, не дав захлебнуться. Но утонуть в пучине удовольствия — все равно утонуть, потерять почву под ногами, зайтись в крике, который глушит вода, отдаться ее цепким объятиям, тягучим, зеленым, убаюкивающим объятиям.