…Звук захлопываемой дверцы, скрежет железа о бетон, тип в тесных штанах устремляется к солнцу, к тротуарам, на которых писают собаки и мучаются исполосованные венами ноги. Обычный июньский день, среда. Еще немного и рубашки начнут липнуть к потным спинам, а лица покроются испариной и заблестят. В «Медитерранэ» всегда жарко. Там пахнет жареным укропом и анчоусным маслом. Там подают охлажденное «Вуврэ». В запотевшем ведерке со льдом, высший класс. Шаг за шагом надо отстаивать свою позицию, добиться пятидесяти одного процента и заставить их принять выгодные нам условия. Мажелан? О, он мастер вести переговоры. На свой лад, конечно. Нет, он не из тех, кто играет мускулами и норовит тебя проглотить. Он сама любезность и добродушие. Когда-то он всех их обставлял. Да, когда-то, я говорю именно то, что хочу сказать: когда-то, я настаиваю — когда-то, потому что, между нами нужно признаться, что с некоторых пор… с некоторых пор… С каких это пор, Луветта? Что вы, господин Мажелан, я бы никогда себе не позволила ничего подобного. В конце концов он не так уж плохо со всем справлялся. Ему даже доверили руководство. Он взял бразды правления в свои руки. Принял слаженную и послушную команду. Когда же все это началось, пять, шесть лет назад? О, Мари! Помоги мне, Мари. Поговори со мной, Мари. Скажи им, объясни им, объясни мне. С той самой минуты, как меня покинул сон, я стараюсь не вызывать в памяти твой образ, твое имя. Я бегу от тебя, но ты не обижаешься и вновь являешься мне, а я опять от тебя бегу. Будто бы все, что исходит от тебя, причиняет мне боль, из-за этого все мои уловки, но на самом деле лишь ты одна могла бы утолить терзающую меня изо дня в день страсть. Каждый день. Каждый день меня снедает вновь и вновь накатывающая, полная горечи, неутоленная страсть к тебе. Господи, какой же стыд мне приходится испытывать. Ведь я заставляю тебя сосуществовать со всем тем, что враждебно тебе. Этого не надо бы делать. Не надо. Перед выходом Элен протянула мне пришедшие на мое имя письма. На самый верх она положила конверты с голубыми марками из Швейцарии. Как если бы когда-нибудь… Помоги мне, Мари. Ты же знаешь, что отнюдь не каждое утро налито такой свинцовой тяжестью. Ты знаешь другой склон на моей горе. Ты умеешь нападать, мучить, ты не даешь мне ни малейшей передышки, но ты знаешь. Знаешь то, чего не знает никто другой. Мне стыдно, что я — это всего лишь я, тип, растиражированный в миллионах экземпляров, а мое главное достижение — это тоска и груз прожитых лет. Мне стыдно, что я так похож на Молисье, Фредерика, Польо. Мне стыдно за разыгрываемые нами комедии, тайная любовь моя, мой самый большой секрет, и, между прочим, именно наши секреты выдают меня. Фразы распадаются при малейшей попытке докричаться до тебя. Да и как бы ты смогла меня услышать? Следовало бы повернуть вспять всю мою жизнь, чтобы она потекла в твою сторону со всеми ее бедами и долготерпением, следовало бы сказать тебе: «Вот те слова, что я никогда не осмеливался произносить». Пошлые, не вошедшие в словари, глупые, восторженные слова, те слова, от которых пересыхает во рту и подводит живот, те, что, как мне казалось, давно вышли у меня из употребления и потеряли для меня свой смысл с того самого лета, когда мне было шестнадцать и когда, борясь с послеполуденной дремотой и вожделением, мое тело уповало на магию книг, ища в них непристойные откровения и описания любовных сцен, оно уповало на все, что кричало и рассказывало о плотских утехах, оно молило о том, чтобы ему приоткрыли дверь в этот мир и дали и ему его долю наслаждения, — но какую любовь могло подарить то жаркое лето тощему рыжему мальчишке, совсем ребенку, корчившемуся в постели в смехотворных, упрямо вызываемых им вновь и вновь конвульсиях, которых он научился добиваться с помощью своих собственных пальцев? Подростки доставляют себе удовольствие теми же самыми движениями, какими крестьянки доят коров. Но слова значили тогда для него гораздо больше, чем этот несчастный жест. Они зажигали, эти слова. Они были потрясающими, упоительными. И вот сегодня, спустя тридцать лет с гаком, они опять здесь. Посмотри-ка, да они совсем новые, эти старые, затасканные слова. Которых мне не говорили. Я никогда не платил ни одной женщине за то, чтобы услышать их в тот момент, когда она трудилась поверх меня. Я никогда не просил ни одну любовницу выкрикивать их мне во время ночного распутства или слюняво шептать их мне на ухо. Я даже боялся их, испытывая к ним легкое отвращение рафинированного молодого человека, занимающегося любовью исключительно в гигиенических целях, этакого деликатничающего вечного девственника. Мои уши невинны и чувствительны, как у монашки. Даже речи быть не может о том, чтобы спустить этих псов с цепи в моем саду. И если иногда я улавливал отголоски их лая в какой-нибудь беседе и чувствовал, что мое сердце начинает учащенно биться, если искушение добиралось до меня посредством прочитанной или услышанной фразы, пробуждающей надежду, даже речи не могло быть о том, чтобы позволить этим словам вырваться наружу. Грех душил их. Грешник, живущий во мне, приходил от них в смущение, тот маленький мальчик, который так и не состарился, тот странник, который много путешествовал по свету и пересек множество пустынь с их оазисами, познал нетерпение, усталость и даже минуты счастья (почему бы и нет?), но которого никогда, видимо, так и не посетило наслаждение, и которому, к сожалению, никогда не довелось испытать большего удовольствия, чем то, что он испытал в летние месяцы своего отрочества, когда слова, вгонявшие его в жар и краску, заменяли ему партнершу и мечту и подстегивали его желания, они были никчемными посредниками, пособниками мошенничества, маскарадным костюмом для некого веселого действа, якобы имевшего место взаправду, реально пережитого, приводящего в трепет, незабываемого, тогда как на самом деле не было ничего, ничего, ничего, кроме влажной постели, сиплого дыхания дам, их вскрикиваний, желания побыстрее кончить и, наконец, этой судороги, вместе с которой отмирала частица души.