А потом негостеприимные кишки городских улиц, раздраженные бомбилы, запах интерьеров их «лад» и «волг», потому что мы садились исключительно в «лады» и «волги», поскольку нам вечно казалось, будто бы «лады» с «волгами» в качестве такси дешевле, а их водители — не такие наглые и более честные.
Отсюда и весь этот запах тавота и бензина, запах тел водителей, запах предыдущих пассажиров, запах застоявшегося табачного дыма, запах запаховых фигурок, свисающих с засиженных зеркал заднего вида. При погрузке рюкзаков в багажники следовало быть осторожным, потому что у всех у них машины ходили на газу. И атмосфера вечно была какой-то густой и тяжелой, потому что водила немного молчал, немного ворчал и вез нас по улицам тех украинских городов, которые выглядели так, словно вели к каким-то абсолютно бессмысленным расположениям, таким, куда вообще нет никакого смысла везти, вот нас и везли куда глаза глядят, лишь бы отъебаться. К каким-то разваленным фабричным останкам, которые когда-то по необходимости заселил.
И те съемные квартиры, в которых мы ночевали. Вечно они находились на улицах, которые совершенно не были похожи на улицы, только на какие-то зады, нечто среднее между местом, где выбивают коврики и мусорными площадками; какие-то узкие проходы между двумя глухими стенками, поскольку в постсоветском пространстве классическое городское устройство «площадь — улица» было сильно порушено. По сути своей, это были трущобы, но мы их так не называли, поскольку так их никто не называл, может быть, потому что здесь ведь трущоб никто увидеть не ожидал, ведь трущобы — они ведь в Индии или Латинской Америке, но не в бывшем Советском Союзе. Тем не менее, это были трущобы. Сконструированные из чего угодно; как-то раз я сам видел сворованную доску объявлений вместо стенки, в другом месте — дверцу от «камаза» вместо калитки.
А внутри вечно было полно семейных памяток и фигурочек, какая-то мелкая фарфоровая и раскрашенная мелочевка, которая должна была делать жилищами сбитые из досок пространства; те души, представляющие собой торчащие из потолка трубки, из которых вода стекала не в мелкую ванночку-лягушатник, а попросту на пол; те двери — высотой и шириной с человека; те столы, за которыми мы едва-едва помещались.
Иногда до меня доходило, что туда мы ездили попросту увидеть нищету, и то, что это было не совсем честно, ибо именно таким образом хотели сами почувствовать себя не такими нищими, и тогда я убеждал сам себя, что нищета ведь никуда бы не исчезла, если бы мы туда не поехали, и что помимо всей этой нужды имеется богатый культурный, социологический, исторический, политологический и всякий иной контекст, и на какое-то время совесть меня переставала мучить. И снова можно было покупать водку, покупать пиво, покупать сушеные анчоусы и кальмары, покупать чипсы со вкусом крабов; папиросы «беломор», годящиеся исключительно для самокруток с травкой, и рассказывать самому себе все те русские хардкоровые истории: как, к примеру, ехали мы на какой-то лайбе, так пришлось ее толкать, да еще на дожде; как во время езды на маршрутке люди высовывали головы в люки на крыше, столько туда набилось; как однажды мусора нас арестовали по какой-то из задницы вытянутой причины и требовали заплатить штраф, а потом пришел толстый, ужранный до невозможности сержант, по причине пьянки настроенный положительно ко всему свету, настолько положительно, что он всех нас начал обнимать как славянских братьев и отпустил, а печальные менты стояли под стенкой и тихо нудели: «а штраф?».
Честное слово, я и вправду любил эту страну.
Иногда я попросту брал рюкзак и ехал. Ни с кем не созванивался, только садился в поезд до Перемышля, потом в автобус до Медыки, обходил какие-то муравьиные очереди на переходе и входил в Украину. Пару минут я разглядывался и обдумывал реальность, которая еще недавно была обычным, самым нормальным продолжением моей собственной реальности, а потом та реальность за Медыкой расходилась с моей действительностью и шла собственной дорогой.
И я вкушал это различие, пробовал на вкус тот восточный осадок, который покрыл старую добрую Галичину, всматривался в эти лица, которые — если бы у Сталина перышко дрогнуло на миллиметр — стояли бы сейчас в очередях в польские продовольственные магазины, в польские учреждения, ездили бы в автомобилях с польскими номерами, они были бы своими, миллионнократно знакомыми и — в качестве таковых — были бы недостойны чьего-либо внимания, кроме журналистов программ-исследований, занимающихся общественными проблемами польской провинции.