Но татаркой она была лишь снаружи. Я это видел. В средине она была русской. Очень профессионально она обматерила какого-то типа, у которого при открытии бутылки на пол пролилось немного пива. И вообще, все время она выглядела оскорбленной и по вагону ходила так, словно желая кому-нибудь устроить головомойку. Все избегали ее взгляда и вежливо подавали билеты. Я ее всего лишь сфотографировал, и она въелась в меня словно в паршивого пса. Орала, что она государственная служащая, а фотографирование государственных служащих — это, по сути, то же самое, что и фотографирование публичных зданий, а это без каких-либо условий и строжайше запрещено как государственная измена и карается соответственно тяжести преступления. Я делал вид, будто ничего не понимаю и улыбался словно придурок. Как учил мастер Ричард[118].
В конце концов, орать она перестала; вот просто так, неожиданно успокоилась и пошла дальше.
Мой сосед, тот самый, что пролил пиво на пол, подмигнул мне и угостил глоточком. Пиво было теплое. Сам же он был худой, высокий и лысый, а звали его Димой. Когда-то, рассказывал, он был в Польше. Перегонял машины из Германии, так что наша прекрасная страна, рассказывал он, находилась у него на пути. Польские дороги и польская полиция так сильно надрали ему задницу, что долгое время он ненавидел все, что имело хоть какую-то связь с Польшей, в том числе и Анну Герман вместе с Четырьмя танкистами. Но потом это прошло. В конце концов, он был интернационалистом и коммунистом по убеждениям, и он признавал теорию, что обычный человек не виновен, что родился поляком, и что им правят такие курвы, которые берут в полицию других блядей, по собственному образу и подобию. И вообще, — вел свой рассказ Дима, — уже в самой институции польскости есть нечто невыразимо враждебное. Это нечто, которое ненавидит русских и Россию, которое ненавидит все славянское, а ведь, — продолжал доказывать Дима, — поляки — это тоже славянский мир, и выходит так, что Польша сама себя ненавидит. В польскости Дима видел яд и неискренность, постоянное желание подставить ножку и выкопать волчью яму. — Национализм, — вздыхал он и передавал бутылку, чтобы я сделал глоточек. Я брал и тоже вздыхал. Дима показал, где мне следует выйти, попрощался, словно с братом, и сказал, что дал бы мне оставшееся пиво на дорожку, но у него всего две бутылки, а до Севастополя ехать еще больше часа.
Как только я вышел в Бахчисарае, то сразу же получил жарой по морде. Как будто по мне кто горячей тряпкой прошелся. Но потрескавшийся бетон перрона и побеленные бордюры действовали на меня успокоительно. Мне хотелось громко кричать от счастья. Бабуля, что подошла с картонкой, извещавшей, что у нее сдается квартира, когда должна была быть красавицей. Было в ней что-то такое, трогательное. Я сказал, что пойду с ней даже на край света, она же спросила, сколько нас всего, и на сколько ночей. Я ответил, что нас всего раз, а что касается ночей, то не знаю, но, скорее всего, не на слишком долго. Тогда, не говоря ни слова, она меня бросила и подошла к стоявшей на перроне группе польских туристов с рюкзаками, которая как раз выгружалась из вагона.
Но очередная бабуля на меня решилась. Всю дорогу до квартиры она трындела, что все другие бабки, что сдают квартиры — люди плохие, потому что вечно забирают у нее клиентов, что все они устроили заговор против нее. И, наверняка, потому, — делала она вывод, — все это из-за того, что у нее самая лучшая квартира во всем Бахчисарае. Да что там в Бахчисарае — во всем Крыму! Я слушал ее вполуха, потому что рассматривал округу: покрытые пылью маршрутки, стоящие на площади зад к заду; гопники в трениках и вьетнамках, чешущие яйца перед интернет-кафешкой; дамочки, пытающиеся не поломать высокие каблуки на этом невероятном коктейле из битого камня, засохшей грязи и гравия, который уперся на том, что он и есть улицами вместе с тротуарами. Я спросил, далеко ли до центра, на что бабуля решительно ответила, что центр находится как раз там, где она проживает, точнехонько посередке между железнодорожным и автовокзалом. Она рассказывала об этом своем расположении между вокзалами, как будто бы речь шла о какой-то космической гармонии, о центре Вселенной, в которой царит извечный порядок и небесный покой. А там же, продолжала тарахтеть она, где все ошибочно располагают центр города то есть — в старом городе, ничего на самом деле и нет. Один только старый город. Потому, делала она вывод, во всех путеводителях по Крыму эта дурацкая ошибка только копируется и копируется. Будто бы центр не находится в центре. И если у меня когда-нибудь появится соответствующая возможность, чтобы я повлиял на соответствующих лиц и как-то изменил это ошибочное положение вещей. Чтобы я письмо написал или еще чего-нибудь.