— Нет, не утонул. Живой я, Нечай. Что дядя Михаил?
— Все слава Богу… Об тебе только сильно скучал. В монастырь хотел уйти, уж постригаться готовился. Потом — ничего, передумал.
— Ну, уведи меня куда-нибудь. Никого не зови, я — тайно.
— Пойдем, Никитушка, пойдем, милый.
Спохватившись, Нечай сунулся к воротам, на два запора закрыл калитку и, обняв Никиту, повел его в дом.
Дядя Михаил, несмотря на то что в доме было уже темно — лишь едва светилась лампада перед образами, сразу узнал племянника. И сразу со сморщившимся от радости лицом бросился к Никите, припал, уткнулся лицом в грудь. За прошедший год дядя как будто стал еще меньше ростом, да сильно поредели его седые волосы. И все же это был самый настоящий дядя Михаил, двоюродный брат Олексы Сбыславича, и он был очень рад видеть Никиту живым.
И Никита заплакал, совсем как в детстве — свободно, не подавляя рыданий, не стесняясь слез. Теперь можно было плакать. Он пришел к своим, и, значит, все, на что он надеялся, — все сбудется.
Тем временем в доме поднялась суматоха. Каким-то образом о приходе Никиты, которого давно все считали погибшим, стало известно дворовым людям, и теперь каждый хотел посмотреть на молодого хозяйского сыновца и, если нужно, сослужить ему службу.
В этом доме Никиту любили, и не только потому, что его любил сам хозяин, а потому, что Никита был незаносчив, всегда приветлив со всеми — от приближенного к дяде приказчика Нечая до пожилой кухарки Клуши, над которой даже сопливые мальчишки подсмеивались за ее глухоту. Сейчас едва ли не вся дворня толпилась у дверей в горницу, даже те, кто сюда обычно не допускался — конюх Малафей, например, всегда молчаливый, заросший дремучим волосом человек; о нем дядя Михаил говорил, что конский язык тот знает гораздо лучше, чем человеческий, и что на самом деле Малафею лучше бы конем и родиться, раз уж пахнет от него всегда как от немытого коня. Малафей если и не улыбался, то выглядел насколько мог приветливым. А уж лицо бабы Клуши просто лучилось морщинистой улыбкой — не могла наглядеться на вновь обретенного своего любимца.
Первым делом дядя Михаил, опомнившись от радости, всей дворне настрого приказал: о приходе Никиты — помалкивать, не то племяннику не сносить головы, да и дяде не поздоровится. Впрочем, он мог этого и не говорить: в его доме были люди только верные, других он и не держал.
Спешно готовилась баня. Раскрывались лари с одеждой: молодого отмытого Олексича следовало одеть как подобает. Радостная бабка Клуша усеменила к себе в поварню, горя желанием повкуснее и посытнее накормить Никиту. Дело нашлось почти всем, да и немудрено — Никита был так измотан, грязен и голоден, что вымыть, переодеть и напитать его было непростым делом. У всех, кто хлопотал вокруг Никиты, лица выражали некую торжественную сосредоточенность, словно люди выполняли не простую житейскую работу, а совершали то, что могло принести вред врагам и недоброжелателям их хозяина, а значит — и всего вольного Новгорода. Чувствовалось, что челядь дяди Михаила не очень-то любит нынешних новгородских правителей.
Всех — дядю Михаила в первую очередь, да и Никиту тоже — огорчало, что при таком радостном событии не присутствует жена дядина — тетка Зиновия: ее не было в городе — позавчера только уехала с дальней своей родственницей к Перынскому скиту — готовиться говеть на Страстной неделе. Сейчас особенно обидным казалось то, что тетка Зиновия непременно станет молиться об упокоении души невинно убиенного Никиты, а он — вот он, живехонек, на вид здоров и даже, кажется, стал выше ростом и шире в плечах. Хотели было послать на Перынь человека, чтобы сообщил тетке благую весть. Охотников на это было предостаточно — еще бы, каждому приятно быть счастливым гонцом, ведь когда несешь хорошее известие, сам себе кажешься чуть ли не творцом этой радости, чуть ли не ангелом. Да к тому же можно весьма рассчитывать на щедрое вознаграждение со стороны хозяйки, которая на радостях не поскупится. Но дядя Михаил, подумав, не велел никому ехать: незачем было лишний раз выносить слух из дому. Потом Зиновия сама узнает, а пока пусть помолится — наверняка вреда большого не будет, ведь раз Никита жив, то и ее заупокойные молитвы сочтутся заздравными.
Когда наконец все понемногу успокоилось и челядь разошлась по своим закутам, Никита с дядей Михаилом остались наедине — расположились в длинных покоях. Так о многом им нужно было поговорить, о таких страстях расспросить друг друга! После всех его приключений ни горячая баня, ни сытный, хотя и постный ужин, ни даже дядин мед, которого Никита выпил для укрепления телесных и душевных сил, как ни странно, не разморили его; правда, слегка ныли нашагавшиеся за последнюю неделю ноги, но голова была словно невесомой и при этом — ясной. Никита лишь удивлялся: как легко, оказывается, человек привыкает к хорошему — к тонкому запаху банной чистоты и сухого полотна нижней сорочки, к затейливым яствам бабушки Клуши, к отсутствию страха перед голодом и холодом, побоями и пленом, к возможности сидеть вольно, откинувшись на подушки, подложенные для мягкости и удобства. Будто и не убегал никогда из родного дома, не мерз, не мокнул, не прятался, не побирался, не выл от бессилия и ненависти. Вот — пришел в гости к дяде Михаилу; сейчас отворится дверь, взойдет отец, Олекса Сбыславич, заметив мед на столе, шутливо погрозит дяде Михаилу: сына, мол, спаиваешь мне, Мишка? Балуешь его? Гляди — пьяницу из дому выгоню, сам его корми тогда да воспитывай! И засмеются оба, и Никита засмеется вместе с ними, гордый своей взрослостью и причастностью к миру взрослых, к долгой и славной жизни, которая впереди.