И очутилась в темноте. Потом услышала — или нет, просто почувствовала, что он исчез. Открыла глаза.
Он прошёл мимо неё к старой цинковой раковине у окна и налил воды в стакан, словно ничего не произошло: просто человек вернулся поздно и хочет пить.
Теперь уже стены застыли на своих местах. Точно псы, которым велено стоять. Он смотрел на неё так пристально, что ей казалось — ещё немного и взгляд его начнёт причинять боль.
— Ездил в Паркертон? — спросила она, вернее, услышала, как кто-то её голосом задал этот дурацкий вопрос.
— Да, — сказал он, — в Паркертон.
Наконец он отвёл взгляд от её лица и посмотрел на накрытый стол.
Она тоже оглянулась. На столе лежала красная клетчатая клеёнка, а на ней — ложка, вилка, нож, кофейная чашка и фарфоровая бело-розовая тарелка, последняя из старого сервиза, подаренного ещё тёте Джозефине на свадьбу. Кэсси всегда кормила его из этой тарелки.
— Пойду умоюсь, — сказал он и вышел в прихожую.
В бесчувственном оцепенении она застыла возле плиты. Если ничего не чувствовать, ничего и не произойдёт. А если ничего не произойдёт, то и чувствовать будет нечего.
Он долго не возвращался, и это было кстати, потому что она успела все приготовить — картофельное пюре, две свиные котлеты, горошек из банки. Сев за стол, он вилки не взял, словно и не собираясь есть, потом, когда она стала наливать ему кофе, поднял на неё глаза. А когда она отошла к плите, он опять опустил глаза и глядел теперь на кофе, от которого к ярко-белой лампочке у него над головой поднимались струйки пара.
И вдруг, так и не притронувшись к еде, он отодвинул заскрежетавший по дощатому полу стул, подошёл к старому холодильнику в углу за раковиной, вытащил лёд, кинул три кубика в стакан, налил на две трети воды и вернулся к столу. Он аккуратно поставил стакан рядом с тарелкой, сел, каждым своим движением стараясь подчеркнуть, что не замечает её присутствия, вытащил из кармана бутылку виски и налил стакан почти доверху.
И только тогда посмотрел на неё покрасневшими глазами. И подтолкнул к ней стакан.
Она покачала головой.
— Не хочешь! — воскликнул он и засмеялся коротким лающим смехом. Отхлебнул порядочно виски и начал есть, без аппетита, медленно и брезгливо, недоверчиво осматривая каждый кусок, прежде чем положить его в рот. Глаз на неё не поднимал. Кофе стоял нетронутый.
Съев больше половины, он вдруг решился — посмотрел ей в глаза. Она оцепенела под этим внезапным взглядом в упор.
— Ты там стоишь, почему? — спросил он.
Она попыталась понять, почему в самом деле стоит у плиты.
Каждый вечер, подав ему ужин, она стояла там и смотрела, как он ест. Ей было видно, как влажно блестят под лампочкой его волосы, гладкие, точно чёрная эмаль. Но она понимала, что это не ответ на его вопрос, и чувствовала себя как в школе, в той давно развалившейся школе у дороги, когда учитель задавал ей вопрос, а ответ никак не шёл на язык.
Он глядел на неё в упор.
— Ты не ешь? — сказал он. Она покачала головой.
— Почему ты не ешь? — сказал он.
— Не могу, — сказала она.
— Почему не могу?
Опять она не знала, что ответить.
Обычно она ждала, пока он кончит есть и уйдёт из кухни, а потом разогревала что-нибудь для Сандера. Накормив Сандера, садилась возле его кровати и ела.
Но разве это ответ на его вопрос?
— Почему ты не сидишь? — говорил он, глядя на неё покрасневшими глазами,
Она не отвечала.
— Вон стул, видишь? — сказал он, указывая на стул у стены возле раковины. — Неси сюда.
Она принесла стул.
— Хорошо, садись.
Она опустилась на стул, чувствуя на себе яркий свет лампы.
Он снова принялся есть, по-прежнему не обращая на неё внимания. Доел, поднял голову. В резком электрическом свете лицо её казалось белым как мел, но он глядел на неё в упор, и вот на скулах у неё появились яркие лихорадочные пятна и по лицу пополз румянец. Кэсси опустила голову, но он успел поймать её взгляд: из тёмных глазниц словно откуда-то издалека глаза её смотрели на него с мольбой.
Это продолжалось ровно секунду, и она тут же уронила голову на грудь, но в нём уже вспыхнул гнев.
— Почему молчишь?
Он перегнулся через стол и приказал:
— Говори.
Она не шевелилась, и быстрым движением он внезапно схватил её за руку, вяло, смиренно лежавшую на клеёнке; схватил крепко и потянул, приподнимая её руку над столом.
— Говори! Ну, говори!
Но она по-прежнему молчала, и в отчаянии, в злобе он отбросил её руку.
Вскочил со стула и схватил бутылку.
— Ты кто? — закричал он. — Святая мадонна! Кто ты есть?
Она подняла голову, чтобы поглядеть на него и попытаться ответить на этот вопрос, словно повисший в воздухе, но Анджело был уже в дверях. А потом и дверь закрылась.
Он стоял в тёмной прихожей, тяжело дыша. Если бы она хоть что-нибудь сказала. Чтобы хоть знать, что она настоящая, живая.
Не зажигая света, он на ощупь медленно прошёл из прихожей в коридор и оттуда в свою комнату. Так же в темноте лёг на кровать, прямо в одежде, не сняв даже туфель. Отхлебнул из бутылки, поставил её на пол возле кровати, закурил и лёг на спину.
Затягиваясь, он держал сигарету в кулаке, пряча от глаз ярко вспыхивающий уголёк. Но, не желая видеть даже слабое розовое свечение, уходившее из-под ребра его ладони в темноту, он упорно глядел в невидимый потолок.
Прошло какое-то время, он отхлебнул ещё виски и снова закурил, все так же глядя в темноту.
Снова шёл дождь.
Проснувшись, он не понял, где находится. Потом почувствовал боль в большом и указательном пальцах и вспомнил. Он заснул с горящей сигаретой в руке. Окурок лежал на одеяле и ещё дымился. Он раздавил его, сунул пальцы в рот и свободой рукой поискал бутылку на полу.
Нашёл её и встряхнул. Услышал в темноте негромкий всплеск: виски было мало. Допил всё, что оставалось.
Он лежал на спине, думая: «Святая мадонна, святая мадонна. Опять я здесь». И вдруг услышал хрипение.
Хрип этот часто доносился из комнаты рядом. Он был похож на звук, который ему случалось слышать на ферме у дяди в Огайо, когда резали овцу. Овцу подвешивали за задние ноги и перерезали ей горло, и её последнее, захлёбывающееся кровью блеяние звучало таким же хрипом. Только блеяние быстро кончалось, потому что овца сразу умирала, а этот хрип слышался подолгу.
Звук был громкий, громче, чем обычно. Он хотел было подняться, но звук прекратился, и он снова лёг. Потом все же встал, на цыпочках вышел на заднее крыльцо и облегчился.
Вернувшись к себе в комнату, он вспомнил, что, выходя, не обратил внимания на то, что его дверь была отворена. Потому-то и звук был такой громкий. Он попытался вспомнить, закрыл ли свою дверь, когда пришёл после ужина. Он всегда закрывал её.
Но чего ему волноваться из-за этой двери? В доме никого нет, никого, кроме женщины и хрипения из той комнаты, и дождя на улице, а наверху — давящей темноты. Все ещё стоя в дверях и держась за косяк, он поднял голову, посмотрел на потолок. Там, наверху, были комнаты, которых он никогда не видел, комнаты, полные темноты.
Он давным-давно мог пойти туда и посмотреть, и никто бы ему слова не сказал. Он бывал в прихожей и видел широкую лестницу, ведущую наверх. Но ему и в голову не приходило подняться по ней. Он даже ни разу не полюбопытствовал, куда ведут две другие двери в его коридоре, полагая, что и здесь, и наверху комнаты едва ли сильно отличаются от его собственной.
Но то было раньше, вчера. А теперь — сегодня, и того, что произошло, уже не вернуть назад. И потому, стоя в этом тёмном коридоре, он чувствовал, что ему хочется осмотреть дом, попробовать каждую дверь, постоять в каждой комнате, подышать темнотой, узнать… что?
Он ощупью прошёл к себе, зажёг свечу, закурил и, держа сигарету в левом углу рта, вернулся в коридор, как всегда плотно закрыв за собой дверь, и потянул дверь комнаты напротив. Это оказалась ванная, там стояла большая цинковая ванна, обшитая лакированными досками и обрамлённая мрамором. Другая мраморная плита обрамляла цинковый умывальник с такими же, как над ванной, массивными медными кранами. В углу возле окна стоял унитаз с мощным старомодным сливным баком.