Дошёл до заброшенной лесопилки, где летом большая электрическая пила на весь город изливала свои чувства ворчанием и визгом, а теперь лишь гнили кучи опилок, сквозь которые уже пробились гигантские лопухи. В тусклом свете звёзд Лерой видел только их тёмные силуэты, но ясно представлял себе листья, огромные, как слоновьи уши, и стебли — мягкие, толстые, розоватые сверху и кремовые у основания. И почему-то эти растения внушали ему ужас.
Дошёл до школы, где он когда-то учился, серьёзный, коренастый мальчик в очках с толстыми стёклами.
Бродил по улицам вдоль домов, в которых один за другим гасли огни. Где-то тут жили раньше ребята, его сверстники. Он пытался вспомнить их лица. Как звали того, что утонул у мельничной запруды?
Забрёл на разрушенную железнодорожную станцию, давно уже бездействовавшую. Когда-то, в студенческие годы, он приезжал сюда вечерним поездом — на рождество, на летние каникулы — и, стоя в тамбуре пассажирского вагона, видел внизу на платформе мать — коренастую, румяную, улыбающуюся, в выходном платье и поблёскивающих очках, и отца — худого и медлительного, в синем шерстяном костюме с высоким жёстким белым воротничком; лицо его казалось безжизненным и нелепым, точно высеченное из камня, побитое ветрами и дождями лицо какого-нибудь памятника давно забытому герою, погибшему за давно забытую идею. А теперь их сын, Лерой Ланкастер, проживший на земле уже почти полвека, стоял на этой разрушенной станции и чувствовал, что недостоин своих родителей, не оправдал их надежд; это чувство он испытывал и в те дни, стоя в тамбуре вагона и глядя на поднятые к нему радостные, влюблённые лица отца и матери. Не потому ли он и вернулся в родной город, что не мог забыть их любви и чувствовал, что должен чем-то отплатить за неё, искупить свою вину перед родителями, свою несостоятельность?
Почему он не остался в Ричмонде или не отправился богатеть в Нэшвилл, Луисвилл или Чикаго? Почему он счёл себя обязанным вернуться и открыть здесь собственное дело, стать совестью Паркертона?
«Совесть Паркертона», — повторил он усмехнувшись и почувствовал, как само звучание этих слов наполняет его каким-то сладостным презрением к самому себе. «Да что это со мной?» — думал он. Он стоял и дрожал от страха, потому что вдруг почувствовал, что ему нет места в этом мире.
Но тут он увидел, как в конце Мейнстрит, там, где она выходит на площадь Суда, величественно проплыл под фонарём белый «бьюик» Маррея Гилфорта.
Лерой прошёл мимо магазинов с погашенными витринами, мимо освещённой аптеки, вышел на площадь, пересёк её и остановился. Да, «бьюик» стоял там, напротив оффиса Гилфорта, куда, должно быть, приехал и Фархилл. В окне второго этажа горел свет. Гилфорт, видимо, только что вернулся от Эдвины Паркер. Лерой представил себе лежащую в затемнённой комнате Кэсси Спотвуд и бледное лицо склонившегося к ней Гилфорта. Представил себе, как Гилфорт ей говорит… что? Что он мог ей сказать?
Ведь она во всеуслышание заявила о своём преступлении.
Конечно же, Лерой Ланкастер не слишком переоценивал значение этого заявления — как-никак он был адвокатом, пусть и не из самых великих. Но даже великий Гилфорт не мог теперь отрицать простого, объективного факта: как ни крути, а заявление сделано. Лерой снова увидел, как она вскочила на ноги и, сверкая чёрными глазами, на весь зал закричала: «Нет! Нет! Это я его убила!»
Крик её так и повис в воздухе, расколов знойную тишину зала.
Когда все кончилось, он подошёл прямо к судье Поттсу.
— Судья, — сказал он, — я полагаю, вы знаете, зачем я пришёл.
Судья Поттс помолчал, усталым жестом указал ему на стул, снял мантию. Под мышками у него на рубашке были жёлтые круги пота. Судья налил в стакан воды, выпил и взглянул на Лероя.
— Знаю я, знаю, зачем вы пришли, — сказал он и, вглядевшись Лерою в лицо, добавил: — А знаете ли вы, почему судьи иной раз не спят по ночам?
— Судья, — сказал Лерой, — сделанное сегодня в суде заявление ставит под сомнегие справедливость приговора, вынесенного присяжными, потому что содержит новые факты, которые, будь они известны ранее…
Судья сделал усталый жест.
— Ладно, — сказал он, — ладно. Так вы настаиваете на новом разборе дела?
— Судья, — сказал Лерой, — я прошу включить в протокол заявление, сделанное Кэсси Спотвуд.
Судья Поттс оттянул пальцем душивший его воротничок.
— Завтра в десять утра, — сказал он. Потом раздражённо добавил: — Все эта проклятая жара. Я просто изнемогаю от неё. Я уже не молод. При моей полноте эта жара меня когда-нибудь убьёт. Надо издать закон: смертная казнь всем, кто попадёт под суд летом. Виновным и невиновным, без разбора.
Один из вееров — изделие фирмы «Мебель и похоронные принадлежности Биллингсбоя» — лежал на столе. Судья взял его и стал раздражённо обмахиваться.
— Завтра в десять, — повторил он.
Лерой поднялся.
— Благодарю вас, судья, — сказал он.
Когда Лерой был уже у двери, судья пробормотал:
— Опять не спать всю ночь. — И отложил веер. Пользы от него всё равно не было.
— Так и печёт, — ворчал судья Поттс. — Даже ночью жара стоит. А тут ещё эта проклятая баба.
Лерой уже взялся за ручку двери, когда судья спросил:
— И чего бы ей не придержать свой идиотский язык?
— Может, совесть? — сказал Лерой.
— Может, — сказал судья, — а может, просто бабья дурь. Втюрилась в него и уже сама не соображает, что делает. На все пойдёт, лишь бы спасти своего кобеля от электрического стула.
Судья опять безнадёжно замахал веером.
Лерой вышел.
Именно после визита к судье, стоя у здания суда, стоя под старыми клёнами, где с криком возились скворцы, усеявшие белыми пятнами помёта стоптанные плиты тротуара, именно тогда Лерой понял, что сейчас позвонит жене и скажет, что не придёт домой.
И до закрытия просидел в ресторане, а потом в сумерках бродил по улицам Паркертона. Он даже дошёл до своего дома, того самого, где всю жизнь прожил его отец, тоже бывший адвокатом в Паркертоне, адвокатом, которому редко доставались выигрышные дела, а если он и выигрывал, то чаще всего ему всё равно не платили. И сейчас, стоя в темноте на тротуаре, Лерой не отрываясь смотрел на дом, где жил и умер его отец, небольшой каркасный дом посреди большого тенистого двора, заросшего сорной травой под древними дубами.
Это был последний дом на окраине города: здесь кончался тротуар и начиналось поле. Из трещин в бетонном фундаменте торчали пучки травы. Лерой стоял возле своей калитки, глядел во двор и видел огонёк среди тёмной дубовой листвы. Это горел свет в окне кухни. Лерой знал, что Корин сначала долго ждала его, потом села ужинать одна. Она ела изящно, задумчиво, погруженная в свой особенный мир, в котором она пребывала постоянно, даже находясь в шумной, людной гостиной. Долгие годы Лерой безуспешно пытался проникнуть в её царство. Но она лишь мягко улыбалась ему и оставалась недосягаема даже в минуты нежности. Самый голос её, произносивший слова ласки или одобрения, бывало замирал в середине фразы, словно относимый порывами ветра.
Он стоял на тротуаре, смотрел на тускло освещённое окно и думал о том, что вот уже почти четырнадцать лет она живёт здесь.
А приехала она сюда потому, что любила его.
Корин была дочерью священника епископальной церкви. Лерой познакомился с ней на вечеринке в Шарлотсвилле, тогда ей едва исполнилось восемнадцать, а он был студентом первого курса юридического факультета. Она не была очень хорошенькой: слишком остренькое личико, слишком тоненький носик. Но в её лице чувствовался аристократизм, который, если и не делает девушку хорошенькой, зато обещает благородную красоту в зрелом возрасте. Её серые глаза были чисты, а над высоким лбом романтично вились пепельные кудри. У неё были тонкие ноги, узкие бедра и большая грудь, которой она смущалась, и, догадавшись об этом, он отчаянно старался смотреть ей только в лицо.