— Это значит, что родились они в глухих уголках, далеких не только от больших городов, но и от железнодорожных линий, в небольших усадьбах и деревеньках, стоящих над речкой с растущими по берегу ольхами, притулившихся под горкой, у озерка, всегда между стенами леса. Как и мне, им с детства были знакомы запахи болота, мокнущего осенью льна, опилок, смолы, мокрой собачьей шерсти, когда псы возвращаются домой, набегавшись в чаще. Они знали, где и когда нерестятся щуки, как приготовить острогу для ночной рыбной ловли с лучиной, как читать лисьи следы на пороше, на какой пихте скорее всего обнаружится гнездо соек.
Короче говоря, все мы обладали некоторыми знаниями помимо тех, что приобретали в школьных классах и аудиториях университета. Мы трудолюбиво зубрили латынь и порой вставляли латинские слова либо фразы в глупые шутки, когда валяли дурака, как всякие недоросли, а те, кто занимался юриспруденцией, заучивали наизусть формулы римского права и канонического права, так что, разбуди кого-нибудь среди ночи, он мог без запинки изложить сложности usu fructus или перечислить привилегии, которыми обладает nasciturus.
Однако в наших забавах и спорах чаще, чем латынь, звучал простонародный белорусский, на который мы переходили без труда. На нем же мы рассказывали друг другу смешные и неприличные истории, героями которых обычно были говорящие животные, медведи, лисы, а чаще всего зайцы и бобры. Использование этого языка позволило нам внести некий вклад в терминологию гуманитарных наук, обреченный, из-за перебора событий в той части Европы, на забвение, отчего логики (поскольку речь идет об этой дисциплине) так никогда и не узнают, сколь усердных имели адептов в нашем скромном городе. Вспоминая об этом, я в полной мере сознаю, что я — единственный человек на земле, который еще это помнит и вдобавок не стыдится рассказывать о таких мелочах из нашей не слишком возвышенной юности.
Нас тогда учили логике, и мы хором повторяли названия модусов силлогизмов: bar-ba-ra, ce-la-rent. Еще нам вдалбливали знания о логических ошибках, весьма полезные, поскольку в наших философских и политических диспутах они помогали победить противника, который вынужден был смиренно отступить, если в его рассуждениях находили ошибку, например, предательское petitio principi, или „предвосхищение основания“, требующее возвращения к началу. Случилось так, что когда один из диспутов закончился именно таким образом, кто-то увидел в замеченной ошибке сходство с белорусской сказкой о цапле, проглотившей змею. Смотрит цапля, а змея у нее сзади вылазит. Заглатывает ее еще раз — то же самое. Рассердилась цапля и заткнула отверстие клювом. „А тяпер циркулируй!“ — говорит. Так из нашей латыни и белорусского фольклора мы слепили название, куда более красочное, чем petitio principi. Звучало оно: „cirkumzhopio in capl’a“. И могло бы сохраниться в веках, если бы не то, что учебные заведения и люди не вечны, а студенты, наверное, скоро и знать не будут, как выглядит цапля или змея».
Чур-чура
Система официального языка в той стране была малопонятна для иностранцев, они только поражались, что люди способны жить и даже сохранять хорошее настроение под таким сильным прессом обязательной фразеологии. Припомнив детские игры в нашем дворе, я догадался, в чем дело. Мы бегали друг за другом, дрались, но всегда знали, что стоит произнести волшебное слово, и ты окажешься вне игры, станешь «неприкосновенным». Слово это у нас звучало как «чур-чура».
Речи, доклады, газетные статьи и научные работы в той стране, написанные суконным языком, состоящие из обязательных избитых фраз, были невыносимы своим однообразием. Тем сильнее выделялись на их фоне выступления немногих — живые, яркие, не уступавшие по мысли тому, что можно прочесть и услышать в свободных странах. В чем крылся секрет? Эти немногие знали слово, которое, будучи произнесено, выводило их из игры, и любые запреты переставали действовать. Разумеется, слово хранилось в тайне, и только посвященные знали, что оно прозвучало. В повседневном обиходе, однако, оно было известно многим, что позволяло жить и мыслить нормально.
Наследование приобретенных черт
Писать о сомнениях, посещающих лиц духовного звания, не принято, ибо служители культа — люди особые. Этот ксендз — назовем его Станиславом — тоже считал, что не имеет права рассказывать о себе, поскольку от него ждут иного. Но он ясно сознавал, что существует одновременно в двух ипостасях, одна из которых бессловесна, а другая пользуется исключительно словами и понятиями, приемлемыми с точки зрения католической догматики.