Стоило бы ввести существительное «выпимпишение» как термин, который мог бы пригодиться в рассуждениях о польской литературе и искусстве. Увы, он применяется во многих сферах художественной деятельности, что, возможно, не бросается в глаза людям, к нему привыкшим, но коробит стороннего наблюдателя. Это как болезнь, настигающая прежде всего тех, кто жаждет показать свою утонченность. Когда циничные дельцы американской киноиндустрии делят фильмы на «хорошие» и «художественные», в этом что-то есть. «Выпимпишонная» дама, желая поправиться, выходит за рамки, определяемые ее так называемым типом красоты. Польский прозаик, поэт, режиссер очень часто силится поразить, удивить глубиной своих творений, ибо так принято, ибо мы должны притворяться перед Западом и делать вид, что у нас хватит сил и на ниспровержение авторитетов, и на безнадежность, и на абсурдизм, постмодернизм и так далее. «Выпимпишонного» художника узнаешь по отсутствию подлинности, простоты, то есть по заимствованным стилевым приемчикам.
Это серьезная проблема в обществе, которое когда-то было названо обществом «павлинов и попугаев». Подражание Западу в период с 1945 по 1989 год оказывалось эффективным противовесом принудительному импорту с Востока, и огульно порицаемые ныне литераторы ПНР могут гордиться своими переводами произведений западной литературы. Однако пришло время, когда остался один Запад, возвышенный и низменный, с повседневными коммерческими искушениями. Вот вам тема возможной магистерской или докторской диссертации: изучить произведения (литературы, изобразительного искусства, кино), созданные в угоду предполагаемым западным вкусам, и показать, как желание понравиться или продажность проступает отвратительным клеймом на результате работы. Разброс велик — от простых авантюр до полуосознанной мимикрии. Тем более следует ценить людей, равнодушных к тому, «что сейчас носят». Если бы мне надо было привести пример такого независимого разума, я назвал бы Богдана Коженевского, создавшего образец настоящей прозы в своем свидетельстве о годах войны под скромным названием «Книги и люди».
Конечно, нелегко удержаться от того, чтобы разглядывать себя в разных зеркалах. За последние двести лет, наверное, не было момента, когда так ощутима необходимость определить, что подлинное, а что поддельное.
На необитаемом острове
Как же трудно было бы написать заново «Робинзона Крузо»! Герой этого романа, оказавшись на необитаемом острове, ни минуты не сидит сложа руки, стремясь как можно лучше устроить свою жизнь. А новый Робинзон, вероятно, сидел бы и думал — с самыми печальными последствиями. Так, во всяком случае, можно предполагать, принимая во внимание склонность литературы к интроспекции и к повествованию от первого лица единственного числа.
Человек на необитаемом острове должен свыкнуться с простой вещью: отсутствием возможности общаться с другими живыми существами — попытки разговаривать с рыбами, крабами и птицами были бы напрасны. То есть он утрачивает то, что в высшей степени присуще человеку: речь. У прежнего Робинзона был по крайней мере попугай, которого он научил нескольким фразам, — какой-никакой, а разговор. Безнадежность ситуации потерпевшего кораблекрушение в том, что он вынужден осознать, насколько все в нем, в том числе его самоидентификация, зависело от людей — таких, какими он их воспринимал. Их исчезновение оставляет его безоружным перед ничем не заполненным, бесцельно уходящим временем. Он похож на узника в одиночке. В каком-то смысле ему, наверное, лучше — ведь он может бегать, плавать, греться на солнце. Но узник знает, что за стенами камеры находятся люди, виновники его несчастья, с которыми он мысленно ведет спор, в то время как на необитаемом острове человека окружает только небо и море. Он попадает во власть воспоминаний о прошлом, не контролируемом никаким «сейчас». Правда, монахи-отшельники добровольно отправлялись в пустыню да и в лесах обходились без людей, но они пребывали в молитве, то есть в беседе с Богом, — если эта вертикальная связь ослабевала, они оказывались жертвами acedii, или демона скуки и бессмыслицы.