Выбрать главу

Это происходит так: мы ходим, смотрим, испытываем сочувствие или гнев и вдруг осознаем, что вся эта действительность вне слов. То есть о ней ничего нет в газетах, книгах, сообщениях, ничего нет в поэзии, прозе или на экране. От этой простой действительности, познаваемой обычнейшим образом, отклеилась другая, автономная, замкнутая в языке, не похожая на первую. В удивлении мы задаем себе вопрос: может, это сон? фата-моргана? Ткань языковых символов обвивает нас, как кокон, и оказывается достаточно прочной, чтобы мы начали сомневаться в адекватности наших ощущений.

Пережив такое, мы начинаем испытывать недоверие к литературе. И требовать от нее реализма, что приводит в конце концов к псевдореализму, и прямоты, которую нельзя вынести. В девятнадцатом веке о романе говорили, что он должен быть «зеркалом, в котором отражаются все закоулки», но «реалистические» романы врали напропалую, убирая из поля зрения нежелательные или запретные темы. В «Кукле» Пруса нет ничего похожего на тогдашнюю истинную Варшаву, хотя молодые поколения читателей об этом и не догадываются. Настоящий капиталистический Лондон девятнадцатого века в романах едва представлен — разве что на нескольких страницах у Диккенса, — а каким этот Вавилон блуда и нищеты показался чужестранцу, мы узнаем, заглянув в «Зимние заметки о летних впечатлениях» Достоевского.

Двадцатый век принес литературу, по воле политической власти уподобившуюся разрисованной «сценками из жизни» ширме, задача которой — скрыть, что за ней происходит. Это называлось социалистическим реализмом. Однако же запреты и требования государства — лишь одна из причин деления на то, что испытано, и то, что описано. Ткань языка имеет постоянную склонность отклеиваться от действительности, и наши усилия приклеить ее обратно по большей части безуспешны, хотя — мы ощущаем это — совершенно необходимы.

Табу

Табу, или «нельзя», было основой феодального строя на островах Полинезии и состояло в том, что некоторые люди (например, вожди и жрецы), а также некоторые места и предметы считались неприкосновенными. Из-за доктора Фрейда и его последователей мы научились связывать слово «табу» с сексом, но островитянам не приходило в голову, что какие-то телесные акты могут быть запретными. На Гавайях это стало камнем преткновения при знакомстве с цивилизацией белого человека. Молодой английский моряк, Томас Мэнби, попавший на Гавайи в 1791 году, описывает (облизываясь при этом) толпу девушек на палубе их корабля — они добрались туда на лодках или вплавь и остались на несколько дней. Когда в Гонолулу появились протестантские миссионеры, они особенно рьяно искореняли этот обычай, и доходило до скандалов, потому что капитаны требовали развлечений для своих матросов.

Когда за два-три десятилетия табу, нарушение которого каралось смертью, на Гавайях постепенно исчезло, это было равнозначно концу местной цивилизации, и миссионеры-протестанты (чудовища) застали общество в состоянии полного разложения, не знающим, как жить. Они ввели понятие греха, а оно включало в себя не только секс, но также танцы и игры, за которые грозили адские кары.

История нашей цивилизации — это история меняющихся табу. В нашем столетии утопии — такие, как советское государство, — пользовались принципом табу, чтобы сохранить себя, и постепенное ослабление запретов было знаком: впереди повторение того же, что случилось с гавайским феодализмом.

Преодоление любых барьеров в «обществе вседозволенности» происходит главным образом в области секса, не без комичных головоломных ухищрений: какую бы еще непристойность придумать и продать. Свобода кажется абсолютной, а в результате существование многочисленных табу в других областях не доходит до сознания.

Я горжусь тем, что осознаю, какие табу действуют в моем, предназначенном мне, месте и времен ни. Лучше, думается мне, осознавать, чем следовать обычаю неосознанно. Иногда меня тянет попробовать, что можно себе позволить, но такое желание я по разным причинам подавляю. О каких табу идет речь — умолчу, чтобы не слишком обнажаться. Их перечислением займутся другие в свое время, которое не будет временем моей жизни.

Изгнанный эрос

К груди и шее взглядом приникая, Любовь в снегу их клады прозревала; Открытой оставалась часть меньшая, А большую убранство укрывало; Но все, что заслоняла ткань тугая, Еще живее мысли волновало, И взгляд, не насыщаясь явным чудом, Молил о том, что спрятано под спудом.