«Нам можно, — сказала, снимая платье, графиня своему любовнику, который, лежа на кровати и подперев голову рукой, разглядывал ее отражение в зеркале. — Но мы должны сохранять видимость перед чернью, — продолжала она, вынимая черепаховые гребни из искусной прически. — Меня мучает совесть из-за Эльжуни, горничной, которая без стеснения занимается этим со своим Юзефом. Слуг не уберечь, они слишком близко к господам, Подсматривают и подражают. Но ведь есть еще множество безграмотных людишек, живущих в своих деревеньках так, как жили их деды и прадеды. Страшно подумать, что бы началось, если бы каждый человек смотрел на тех, кто лучше его, и воображал, что ему полагается столько же прав, денег, удовольствий. Можешь, милый, считать меня моралисткой, но только представь себе мир, в котором исчезли бы все запреты. Коли мы соблюдаем приличия и хорошие манеры, то для того, чтобы защитить их, этих несчастных, от них самих, хоть они об этом и не подозревают», — добавила она, доставая из комода муслиновую ночную сорочку с кружевами.
Внутри и снаружи
Мы живем внутри, и ничего тут не поделаешь. Так кроты уверенно передвигаются под землей, в то время как воздушная стихия снаружи, там, где светит солнце и поют птицы, им чужда. Или, если прибегнуть к другому сравнению, мы живем во внутренностях Левиафана, к которому приложимы названия: город, общество, цивилизация, эпоха, то есть все слова, относящиеся к человеческому взаимодействию. А раз я даже представил себе соответствующее устройство как огромный кокон, висящий на ветви галактического древа. Так или иначе, мы находимся внутри, но в иной ситуации, чем кроты, поскольку обладаем сознанием, а оно может перенести нас наружу. Но сознание, по счастью, проделывает это с немногими и не слишком часто. Разве люди стремились бы к своей цели и боролись с собой, если бы в любую минуту могли расхохотаться при виде гротескного зрелища? Пусть, например, последовав совету Гомбровича, они бы представили себе всадника на коне: животное, сидящее на другом животном и заставляющее его бежать с помощью прикрепленных к ступням железок. Как тогда выглядела бы кавалерийская атака? Или бал: голые самцы и самки в ритуальных одеждах, дергающиеся в такт какой-то дурацкой музыки. А может, такой бал, как в рассказе Станислава Винценса о разбойнике Добоше, которого злые духи пригласили в замок на вершине горы, где господа и дамы устроили пышное празднество? Его смекалистый помощник заметил, что музыканты то и дело тянутся к стоящей рядом чаше и чем-то мажут себе веки. Он последовал их примеру и увидел, что танцуют друг с другом скелеты, играют им дьяволы, а замок — безлюдные развалины. То есть он был внутри и вдруг оказался снаружи. А разве не обольщает нас язык? Декламация, идеологические песнопения, философии, теории, в основе которых — испражнения и испарения наших тел.
Был писатель, который решился отправиться наружу, но его опыт доказывает, насколько это опасно. Декан Джонатан Свифт убедился, что, взглянув на окружающее тебя человечество с астрономического расстояния, нельзя снова погрузиться в мелкие радости и повседневные занятия. Разве, когда он вернулся из страны благородных коней и жена обняла его, он не упал в обморок, потому что от нее воняло? Ведь остров философствующих коней — это была outopos, утопия, символ нашего раздвоения на там и здесь, на внутри и снаружи, или, если угодно, на бренное тело и парящий над ним разум.
Быть таким, как другие
Где бы ты ни жил: в городе Пергамон во времена Адриана, в Марселе при Людовике XV или в колонистском Новом Амстердаме, — знай, что можешь считать себя счастливым, если жизнь твоя складывалась так, как жизнь твоих соседей. Если ты двигался, думал, чувствовал так же, как они, и, подобно им, совершал то, что нужно, в надлежащее время. Если год за годом исполнял необходимые обязанности и обряды — познал жену, воспитал детей и теперь спокойно встречаешь сумеречные дни старости.
Задумайся на минуту о тех, кому отказано в благословенном сходстве с ближними, кто изо всех сил старался поступать как надо, чтобы быть не хуже других, но им ничего не удавалось, все шло вкривь и вкось по причине незримого увечья. В конце концов изъян, в котором нет их вины, навлек на них кару — одиночество, и тогда они уже перестали скрывать свое увечье.
Они везде — на лавке в общественном парке, с бумажным пакетом, из которого торчит горлышко бутылки, под мостами больших городов, на тротуарах, где раскладывают свои пожитки бездомные, в трущобах под мерцающей рекламой, по утрам дожидающиеся открытия бара, — изгои, у которых день начинается и заканчивается ощущением собственного поражения. Подумай, как тебе повезло, ведь тебе не приходилось даже замечать таких, как они, хотя около тебя, рядом, их было полно. Пой хвалу посредственности и радуйся, что не водил дружбу с главарями бунтовщиков. Потому что и в них живет несогласие с законами жизни и несбыточные надежды — такие же, как у тех, кто заведомо был обречен на поражение.