– Да кто же его не боится! – вскрикнула раздраженно Наталья. – Помнишь, ты, Аграфена Петровна, мне однажды, еще при нареченной бабушке, пригрозила как-то, что и я за неистовые речи могу попасть в монастырь.
– Помню, но ведь тогда, касатик мой, совсем иная пора была. Тогда царица была к вам недоброжелательна, а теперь на престоле твой родной брат. Он не даст тебя в обиду, нужно только втолковать ему кое-что.
– Не даст меня в обиду! Как же он не даст меня, когда его самого обижают, а он ни одним словом перечить не смеет. Сколько раз я хотела ему сказать, чтобы он задал страху Меншикову, да боюсь, что потом ему еще хуже будет. Держит его Данилыч словно в неволе, редко когда ко мне отпустит. Все говорит, что некогда ему ко мне разъезжать, учиться должен. Когда же я к нему приеду, так соглядатаи от нас ни на шаг не отходят: все подсматривают да подслушивают, так что я с ним не могу от сердца и слова перемолвить.
– Да ты попыталась бы через тетушку Елизавету. Она и постарше тебя, и куда как бойка. Она за словом в карман не полезет. Она шуточками сумеет подбить Петрушу, чтобы он стал «светлейшему» коготки показывать, а то, пожалуй, чего доброго, сон твой наяву сбудется. Надобно сделать так, чтобы он полюбил ее как можно больше и стал бы ее во всем слушаться.
– Не хочу я, чтобы Петруша кого-нибудь любил и слушался больше меня! – запальчиво вскричала великая княжна.
– Ты, Наташа, совсем другое дело: ты родная ему сестра, и он всегда любить и слушать тебя будет, а к Елизавете он только внимательнее станет. Начни ему хвалить ее и говорить, что она такая раскрасавица, какой нигде не отыщешь. Ты тут обманного ничего не скажешь: Лиза и вправду девушка добрая, веселая, а что она красавица, так против этого никто спорить не может. Притом хвалить кого-нибудь никогда не грех. Вот дурное о ком-нибудь говорить – это дело иное, это точно не годится, – поучительно заключила Волконская.
Наталья Алексеевна внимательно слушала все, что так убедительно говорила ее собеседница.
– А и в самом деле, – сказала она, – когда я увижусь с Петрушей, то скажу ему, чтобы он почаще виделся с тетей Лизой; ему будет с ней веселье, а то он все скучает.
– Разумеется; да и «светлейший» ей не станет препятствовать бывать хоть каждый день.
Наладив с великой княжной дело так, как наставлял Остерман, Волконская хотела было от себя самой еще более усилить вражду молодой девушки к притеснителю ее брата. Она соображала, как бы ловчее перейти в разговору о страшной смерти отца Наталии и выставить Меншикова главным виновником его погибели. Однако она сообразила, что пока еще опасно заходить слишком далеко: во-первых, Меншиков в большой силе и, проведав как-нибудь о таком ее разговоре с великой княжной, может отправить ее, Волконскую, в застенок; во-вторых, она не хотела расстраивать вконец и без того взволнованную девушку новым сильным потрясением, тем более что Наталия, разговорившись с Волконской, как будто несколько повеселела.
– Так сон мой не сбудется? – улыбнувшись, спросила Наталья Алексеевна. – Так за кого же мне выходить замуж? Остерман рассказывал мне, что прежде в Российском государстве царевны всегда оставались в девушках, потому что царям дочерей своих за подданных, как за своих холопов, выдавать замуж не приходилось, а иностранные принцы жениться на них не хотели, потому что они были девушки необразованные. Должно быть, он говорил мне это, чтобы заохотить меня к учению. Но что же за радость выйти замуж за иностранного принца, который сам, как, например, герцог Голштинский, живет из милости на чужих хлебах? Впрочем, тетка Ивановна вышла и за владетельного герцога, а тоже живется ей не сладко: всю жизнь должна ухаживать за Меншиковым, а он ей и замуж за Морица выйти не позволил.
– Не в богатстве и почестях счастье, Наташа, – поучительно начала Волконская. – Вот сестра герцогини Курляндской, царевна Прасковья, была замужем за приватным человеком Дмитриевым-Мамоновым, а как счастливо она с мужем всю жизнь провела. И когда он, ехавши в карете от обедни, вдруг ни с того ни с сего умер, то она по нем долгое время с ума сходила, да, кажется, никогда и утешиться не могла.
Между Волконской и великой княжной завязалась беседа о разных житейских мелочах. Княгиня говорила умно и складно, и заметно было, что молодую девушку занимала эта беседа, так как ей приходилось слышать многое, чего она прежде не знала. Великой княжне еще более захотелось теперь, чтобы Волконская была безотлучно при ней, и она обещала княгине сказать брату, чтобы он настоятельно попросил Данилыча о назначении княгини обер-гофмейстериной.
Лишь только уехала Аграфена Петровна, как к великой княжне пришла жившая также в Зимнем дворце Елизавета Петровна, тоже «инструированная» Остерманом.
Она тотчас же завела речь о «Петруше». С глубоким сочувствием отзывалась она о его тяжелом и подневольном положении и жаловалась на то, что племянник так мало обращает на нее внимания, что он никогда не приласкается к ней, как будто она чужая, почему и она отдаляется от него, тогда как ей часто хочется утешить его и посоветовать что-нибудь полезное для него.
Само собою разумеется, что такая речь Елизаветы подходила как нельзя более к тому, что внушала великая княжна Аграфена Петровна.
XXXIII
С большим удовольствием проводил Рабутин свое время в Петербурге, хотя этот город далеко не представлял западноевропейским людям тех удобств, развлечений и увеселений – как в общественных собраниях, так и в частных домах, – какие они могли найти для себя даже в Дрездене и в Варшаве, не говоря уже о блестящем и шумном Париже, где издавна господствовала такая кипучая общественная жизнь. Образ препровождения времени в Петербурге слагался мало-помалу на европейский лад, но далеко не с тем изяществом и тою утонченностью, какие были усвоены в столицах Западной Европы. Главным недостатком для любителей жизни, обставленной всеми удобствами, было отсутствие в Петербурге хорошо устроенных помещений. Только немногие знатные персоны, окончательно осевшие в новой столице, да некоторые богатые иностранные негоцианты, торговавшие при петербургском порте, успели построить удобные дома, но эти дома отдавались внаймы очень редко, только по какой-нибудь особой случайности. Любители вкусно поесть могли иметь в Петербурге хороший стол, так как сюда начали наезжать и немецкие кухенмейстеры, и французские метрдотели. Даже Петр Великий – человек сам по себе крайне неприхотливый в пище и неразборчивый на нее – держал при себе пользовавшегося большою известностию за свое искусство иноземца Фельтена, приготовлявшего изысканные обеды и ужины для гостей, бывавших за царским столом. Общественные увеселения в Петербурге были весьма ограниченны, если, конечно, исключить те своеобразные пиршества и торжества, которые задавал Петр I по разным случаям в своем «парадизе»* и которые, как и заведенные им «ассамблеи», оканчивались обыкновенно лихими попойками. Общественные зрелища были в новой русской столице редки; иногда лишь давали здесь свои представления заезжие из-за границы комедианты, фокусники и акробаты. Независимо от этого жившие в Петербурге иностранцы, составлявшие небольшой кружок, отдельный от русских, развлекались музыкою, танцами, увеселительными загородными поездками и катаньем по Неве.
С своей стороны Рабутин, хотя человек и привыкший к свету, не искал шумных развлечений. Частые, почти ежедневные свидания с Мартой, в которую он был очень сильно влюблен, он считал для себя высшим наслаждением, для которого он готов был забыть и блеск двора, и рассеянную жизнь в европейском обществе. Деятельность на дипломатическом поприще могла также вполне удовлетворить графа Рабутина. В короткое время он успел сделаться первенствующим из всех представителей иностранных держав при русском дворе. Этому способствовало не только его высокое звание, как цесарского посла, и притом отправленного, как тогда выражались, к родственной державе, но и те личные отношения, которые он, при своем образовании, уме и ловкости, сумел установить в Петербурге. Его здесь всюду принимали не только с большим почетом, но и с чрезвычайным радушием; всюду он был любезным и желанным гостем. Он умел умно и увлекательно рассуждать с людьми дельными, мило пошутить и посмеяться с весельчаками и балагурами, каких в ту пору было очень много среди петербургской знати; он в состоянии был вести ученые беседы и с теми иноземцами, которые начали приезжать в Петербург для поступления в состав только что учрежденной здесь – по плану Петра – «академии де-сианс»*. В кругу своих товарищей дипломатов он считался ярким светилом. Кроме того, он отличался уменьем любезничать с дамами, и они чувствовали к нему особенное расположение, хотя, к своему сожалению, и знали, что сердце Рабутина принадлежало другой.