Итак, дабы не опоздать с уплатой долга, которым я связан] перед памятью столь превосходной государыни и других, кого уже нет в живых, а кроме того, понуждаемый опасностью, нависшей над книгой, я дал ее напечатать и распространить в таком виде, как позволила мне срочность дела. Поскольку же вам ни о синьоре герцогине, ни о других, ныне покойных, кроме герцога Джулиано и кардинала Святой Марии в Портике, не довелось составить представление при их жизни, то, чтобы вы получили его, насколько в моих силах, хотя бы после их смерти, я посылаю вам эту книгу, словно живописный портрет урбинского двора, выполненный не рукой Рафаэля или Микеланджело, но художника неважного, умеющего набросать лишь общие контуры, не расцвечивая правду приятными красками и не изображая иллюзорно с помощью искусства перспективы то, чего нет. И, как ни старался я показать в беседах подлинные качества и манеры упомянутых лиц, признаю, что не сумел ни выразить, ни даже обозначить добродетели синьоры герцогини; ибо не только слога моего недостаточно, чтобы выразить их, но и моих умственных способностей, чтобы их вообразить. И пусть меня порицают в этом или в еще чем-то достойном упрека (ибо я хорошо сознаю, что огрехов в книге немало), – я, во всяком случае, не стану уклоняться от истины ради красоты слога.
Но поскольку люди подчас находят такое удовольствие в попреках, что порицают даже не заслуживающее порицаний, некоторым, осуждающим меня за то, что я не подражал Боккаччо или не считал себя обязанным следовать обыкновению тосканской речи нашего времени{13}, не премину ответить следующее. Хотя Боккаччо, обладая, по своему времени, гибким дарованием, местами писал изобретательно и мастерски, однако он писал гораздо лучше, когда вверялся лишь дару и природному чутью, без всякого иного пристрастия и заботы об отделке написанного, нежели когда тщательно и принужденно старался быть как можно более изысканным и правильным. И сами его приверженцы подтверждают, что он весьма погрешал в суждении о собственных вещах, низко ценя то, что доставило ему честь, и высоко – то, что не стоит ничего. Так что, подражая манере письма, которую порицают даже те, кто в остальном его хвалит, я не смог бы избежать по меньшей мере таких же упреков, которые за нее делали самому Боккаччо. И заслуживал бы их больше, чем он: поскольку он погрешал, думая, что делает хорошо, а я – сознавая, что делаю плохо. А подражай я тому способу, который у многих считается хорошим, но сам Боккаччо его не столь ценил, – мне казалось бы, что таким подражанием я заявляю о несогласии с суждением того, кому подражаю, – что, по-моему, было бы нелепым. И если бы даже это соображение на меня не подействовало, я не смог бы в само́м предмете подражать ему, не писавшему ничего сходного по теме с моими «Книгами о Придворном»; а в языке, как полагаю, не был бы и должен, ибо сила и истинная правильность хорошей речи больше, нежели в чем-то ином, заключаются в доходчивости, и всегда считается недостатком использование слов неупотребительных. Поэтому странно было бы мне использовать многие из слов Боккаччо, которые в его время были в ходу, а теперь оставлены самими же тосканцами. Не считал я себя обязанным использовать и нынешнюю тосканскую речь – ибо торговля между различными народами всегда приводила к тому, что от одного к другому переходят как товары, так и новые речения, которые затем либо сохраняются, либо утрачиваются, будучи приняты в обиход или отвергнуты. И это, кроме свидетельств у древних, ясно видно и у Боккаччо, у которого так много слов французских, испанских и провансальских, иные из которых, возможно, не очень понятны и нынешним тосканцам, что если их все удалить, то книга его изрядно уменьшится в объеме. И поскольку, по моему мнению, нельзя до конца пренебрегать наречиями других именитых городов Италии, где сходятся мудрые, даровитые и красноречивые люди, рассуждая на важные темы государственного правления, наук, военного искусства и разных занятий, то я считаю себя в полном праве употреблять на письме те из слов, используемых в этих краях, которые имеют в себе приятность, красоту в произношении и всеми считаются хорошими и выразительными, пусть они будут и не тосканского или даже не итальянского происхождения. Кроме того, в Тоскане в ходу много явно испорченных латинских слов, которые в Ломбардии и других частях Италии сохранились нетронутыми и без какой-либо перемены и при этом используются настолько всеобще, что благородные считают их приличными, а простолюдины без труда понимают. Так что не думаю, что я допустил ошибку, употребляя в книге иные из таких слов и охотнее выбирая чистое и подлинное в наречии моей родины, нежели испорченное и поврежденное в чужом. Мне не кажется добрым правилом то, что, как говорят многие, народный язык тем красивее, чем меньше имеет сходства с латынью; и не понимаю, почему одному наречию следует придавать намного более значительный авторитет, чем другому; чего ради думают, будто тосканское наречие способно испорченные и неуклюжие латинские слова облагородить и придать им такое изящество, что даже в такой поврежденности всякий может их использовать как добротные (с чем я не спорю), а ломбардское или любое другое – не вправе хранить те же латинские слова чистыми, целыми, подлинными, ни в чем не искаженными, так чтобы их хотя бы терпели. Поистине, как желание создавать новые слова или сохранять, вопреки обыкновению, вышедшие из употребления старые можно назвать дерзкой самонадеянностью, так желание наперекор тому же обыкновению истреблять и словно заживо хоронить слова, живущие веками, огражденные щитом использования от зависти времени и сохраняющие достоинство и блеск даже тогда, когда из-за войн и разрушений в Италии исказились язык, здания, одежда, обычаи, – такое желание не только трудноисполнимо, но и почти нечестиво. Поэтому мне кажется извинительным, что я не захотел ни пользоваться словами Боккаччо, вышедшими из употребления в Тоскане, ни подчиняться закону тех, что считают недопустимым использование слов, не употребляемых в Тоскане теперь. Полагаю, что и в предмете книги, и в ее языке – в той мере, в какой один язык способен помогать другому, – я имею образец среди авторов, достойных похвалы не менее Боккаччо; и не думаю, что ошибся с выбором: пусть лучше во мне узна́ют ломбардца по моей ломбардской речи, чем не тосканца – по тому, что я буду говорить слишком по-тоскански: чтобы не вышло со мной, как с Теофрастом, в котором простая старуха узнала не афинянина, оттого что он говорил слишком по-афински{14}. Но поскольку об этом достаточно говорится в первой книге, я, устраняя предлог для всякого спора, признаюсь своим порицателям в одном: их тосканским наречием, столь трудным и таинственным, я попросту не владею; я писал на своем, так, как сам говорю, и для тех, кто говорит, как я. И думаю, что никого этим не оскорбляю: ибо, по-моему, никому не запрещается писать и говорить на собственном языке; равно как никого не заставляют читать или слушать то, что ему не по нраву. И если они не захотят читать моего «Придворного», я нисколько не сочту себя оскорбленным.
13
По ряду исторических и географических факторов Италия является страной с огромным количеством диалектов, подчас имеющих такие отличия между собой, что носители одного вовсе не понимают носителей другого. Число диалектов, во всяком случае превышающее сотню, измерить точно весьма трудно, так как внутри каждого крупного диалекта можно вычленить более мелкие варианты. Это положение уходит корнями, вероятно, еще в Античность, когда местные варианты народной латыни складывались под влиянием языков древних италийских племен (лигурский, оскский и др.), а также греческого на юге и кельтских языков на севере полуострова. В Средневековье различия были усилены феодальной раздробленностью и внешними воздействиями, оставлявшими глубокие следы в языке (переселения германцев в IV–VI вв., вторжения арабов и норманнов и далее, вплоть до франко-испанских войн XVI в.). Первые заметные шаги к сложению литературного общеитальянского языка относятся к XIII в. и связаны с деятельностью т. н. тосканско-сицилийской поэтической школы, а также с проповедью св. Франциска Ассизского и его учеников на «народном языке». Свои канонические литературные образцы этот «народный язык» (в специальной литературе он и называется «вольгаре»; от volgo – простой народ) получил в XIV в. в творчестве великих тосканцев – Данте Алигьери, Франческо Петрарки и Джованни Боккаччо. Основой для него стали тосканские диалекты (прежде всего флорентийский); впрочем, в литературной форме вольгаре подчас стремился к восстановлению близости с латинскими формами, к очищению от слов сугубо местных, а также к использованию и внетосканского лингвистического материала. Дискуссия относительно форм и путей развития итальянского литературного языка, начатая трактатом Данте «De vulgari eloquentia» (заглавие традиционно переводится на русский как «О народном красноречии», 1303–1305), велась и в последующие века и не до конца угасла даже в наши дни. В начале XVI в. одной из авторитетных позиций была опора на язык тосканской поэзии и прозы XIV в. как на единственную норму литературной речи, провозглашенную П. Бембо. Кастильоне, будучи многолетним другом и корреспондентом Бембо, имел, как мы увидим из дальнейшего изложения, другую точку зрения. Впрочем, при подготовке к печати текст книги Кастильоне был отредактирован издателями в сторону большего соответствия тосканским языковым нормам.
14
Феофраст (ок. 370 – между 288 и 285 г. до н. э.) – греческий философ, естествоиспытатель, теоретик музыки. Родившись на Лесбосе, с молодых лет жил в Афинах, куда приехал ради образования. Преемник Аристотеля во главе школы перипатетиков (Ликея). Этот случай передает Цицерон в диалоге «Брут, или Об ораторском искусстве», 46.