Клава никогда не отличалась особой прыткостью. Поэтому ей чаще других выпадало "выпрашивать" у тюремщика наказания. И — что совсем неприятно — приходилось выслушивать из-за этого насмешки подневольных соседей по нарам Саньки и Миньки, хамоватых мальчишек, которым, будь Колька рядом, несдобровать от его кулаков.
Подгоняемая несмолкаемым "шнель! шнель!", Клава шла у кромки тротуара, пробегала взглядом по чужим лицам прохожих, но маминого нигде не замечала. И оттого в душе у девчушки заворочалось нечто мохнатое и колкое одновременно, что и не назовешь конкретно, похожее на утыканную иголками подушечку над швейной машинкой "Зингер". Ей хотелось плакать. И она плакала, не сдерживая слез. Плакала без всхлипов и рыданий. Беззвучно. Дяденьки и тетеньки, стоящие вдоль мостовой, застилались розовой дымкой, становились прозрачными и невесомыми, совершенно нереальными. И потому, когда в этом мареве промелькнуло знакомое лицо рыжего Васьки Гуржия, племянника Колченогого, Клава приняла мальчишку за своего спасителя и интуитивно потянулась к нему.
— Рыжик! Рыжик! Васька! Я здесь! Забери меня к маме!
Васька кивнул девочке издали. И стал медленно протискиваться ей навстречу. В этот момент из толпы вырвалась женщина и, голося, кинулась на конвоиров.
— Дети! Дети! — кричала она.
"Пора!" — понял Васька. И пока немцы восстанавливали порядок, бросился к Клаве. Но — "Клава-Клава!" — вместо того, чтобы понадеяться на быстрые ноги спасителя и дать стрекоча, она прильнула к мальчику, обхватила его:
— Рыжик! Забери меня к маме!
Время было потеряно.
Дюжий полицейский схватил Ваську за шиворот, смазал по уху. И давай бить его, бить.
— Гаденыш!
Клава оттащила мальчишку назад.
— Дяденька, он не нарочно. Он больше не будет!
Конвоиры подгоняли ребятишек прикладами, никому не позволяли выбиться из колонны.
— Гут! Гут! — сказал немец и сунул в подставленную Виктором ладонь монетку.
Держа на отдалении лист бумаги, он вглядывался в созданный "киндером" портрет и, удовлетворенный, широко улыбался.
Ему представлялось, как пышнотелая Гретхен вскроет доставленный почтальоном пакет, вытащит этот лист бумаги, на котором изображен во всей мужской красе ее несравненный муженек — он, ефрейтор Ганс Любке, как ахнет от восторга и побежит по соседям — хвастаться подарком с Восточного фронта.
Представив все это, Ганс не смог удержаться от новой улыбки, чуть-чуть мечтательной и меланхолической. Он по-отечески потрепал юного художника по плечу, повторил свое осточертевшее: "Гут! Гут!" — и протянул в знак особой благосклонности краюху хлеба.
— Благодарствую вам, — пробормотал Виктор и, переломив хлеб пополам, отдал половину своему подмастерью Володе Гарновскому.
Было далеко за полдень. Колька шагал по шпалам, весело насвистывал, хотя в желудке урчало от голода. Он с сожалением подумал, что так и не позавтракал. Сейчас умял бы весь чугунок со щами, не то что ранним утром, когда, собираясь на работу в немецкую контору, поругался с Федором Рвачевым.
Рельсы сходились у линии горизонта в точку и приводили к полустанку, от которого надо взять вправо и идти напрямки, пока не упрешься в деревню, где изволит ныне поживать у своей тетки Феодосии Павловны верный друг Володя Гарновский.
Вдали вырисовалось приземистое станционное здание, выкрашенное в зеленый цвет. Неподалеку стояла водокачка. Сзади послышался стук колес. Гудок паровоза прервал размышления паренька. Он скатился по насыпи вниз, освобождая путь поезду-товарняку.
Пропуская поезд, он заметил, что под четвертым вагоном искрит букса. "Песка подсыпали, — понял Колька. — Еще несколько минут — и вспыхнет пожар".
Но до пожара не дошло. Машинист оказался достаточно опытным. И дал по тормозам. Авральная команда приступила к ремонту.
Из тамбуров высыпали гитлеровцы. Когда Колька поравнялся с солдатами, один из них, с тяжелым пистолетом на поясе, наставил на него указательный палец и, смеха ради, выкрикнул:
— Пиф-пах!
Колька, конечно, мог оставить без последствий проделку наглеца. Но, голодный и раздраженный, глядя на сытую физиономию, он не сдержался. И на чистом немецком языке, вызвав изумление обидчика, сказал:
— Нехорошо, герр офицер. Перед вами несчастный сирота, фольксдойч. А вы в него пальцем — пиф-пах! Разве этому учили вас сказки братьев Гримм?
Под восторженное мычание немцев паренек укоризненно покачал головой.
Унтер-офицер, за спиной которого у поврежденной буксы хлопотали ремонтники, смотрел на Кольку теперь совершенно по-человечески.
— Бедный мальчик. Ты, наверное, голоден?
— Так точно, герр офицер. Не откажите мне в куске хлеба, а еще лучше в кровяной колбасе, — машинально, с нотками профессионального побирушки, сказал Колька.
— Бедный мальчик, — печально вздохнул немец. — Тебе надо в Фатерланд — в родную Германию. Здесь ты непременно помрешь.
— Помру… Помру здесь обязательно, — не перечил Колька, собираясь сделать это не ранее чем лет через сто.
— Я помогу тебе добраться до Фатерланда.
Унтер-офицер махнул рукой, и солдаты, стоявшие возле поезда, откатили дверь вагона. Затем подхватили Кольку, и не успел он опомниться, как оказался в компании таких же чумазых ребятишек.
— Езжай на родину. Фатерланд ждет тебя, — послышалось из-за двери, отрубившей с железным стуком солнечный свет.
Колька и не подозревал, что судьба на какое-то время свела его с Клавой и Васькой-рыжиком, но разместила по разным вагонам…
Осветительные ракеты резвились в полуночном небе, вспыхивали и гасли.
Небо жило своей особой жизнью, казалось бы, далекой от забот земных. Жила и земля, истерзанная, израненная снарядами и бомбами, — кусок прифронтовой полосы, утыкающийся в поросшее осокой, с жалкими островками болото.
Непреодолимая по мнению гитлеровцев преграда, это болото стало союзницей Виктора и Володи. Именно здесь предполагали они совершить прорыв. Смастеренные ими болотопы, округлые, напоминающие по форме днища корзин, позволяли — пусть медленно, но верно — пересечь гиблую топь.
С противным чавканьем вода проступала сквозь ивовые прутья. Болотная жижа присасывалась к "обувке". Ребята громко сопели, с трудом волочили ноги.
Делая передышку у очередной кочки, они уловили над головой посвист пуль. "Обнаружили!" — пронеслось в мозгу. И чувство кажущейся безопасности смело страхом. А страх мгновенно поглотила отчаянная решимость.
— Ходу! — закричал Виктор и стал поспешно продвигаться поперек подрагивающего под ним островка.
В своем сером плаще с капюшоном, накинутом на голову, он напоминал нахохленную птицу, не способную по какой-то причине взлететь.
Сбоку — справа и слева — забухали мины. Осколки гнусаво завыли, потянуло гарью.
Вражеские минометчики били по квадратам — бесприцельно. И это поначалу спасало. Но долго ли может продолжаться везение в игре со смертью? Взрывной волной Володю зарыло в зловонную кашу, издающую характерный подсасывающий звук. Ухватившись за руку Виктора, он вытянул себя на поверхность. И вдруг увидел, как участливые, всего секунду назад живые глаза друга, подернулись мутной обволочью, застыли, выражая не боль, а жалобное недоумение. Пуля попала ему в спину, под левую лопатку. Это — конец.
Володя с испугом взирал на обвисшее тело Виктора, на его смешно оттопыренные уши, на замершую, уже не пульсирующую возле правой брови жилку. "Убили? Нет, он ведь только что был жив. Жив! Жив!"
— Витя, ты жив?
Володя сунул руку ему за пазуху. Нащупал игрушечную гранату из папье-маше с припрятанными в ней разведданными на мотке папиросной бумаги. Биения сердца он не услышал.
А небо продолжало жить своей особой жизнью, казалось бы, далекой от забот земных. По-прежнему ввысь взлетали осветительные ракеты, беря направление на деревню Шандрыголову, где слышалась беспорядочная пальба.