– Еще до того, как Филипп закончил картину, папа́ говорил, что она необыкновенно хороша для молодого художника. Он писал ее, когда был у нас прошлой зимой, – прервала ее Дея своим серьезным мелодичным голосом, не изменившимся с детства.
– Я нисколько не удивляюсь, что картина нравится вам, Дея, – сказала Люсиль, – читатель уже, конечно, узнал ее. – Филипп изобразил вас настоящим ангелом.
– О, я не считаю это портретом, – возразила Дея, и нежный румянец показался у нее на щеках. – Положим, я по просьбе Филиппа позировала для картины, но он так идеализировал меня, что теперь трудно даже заметить сходство.
– Вы ошибаетесь, моя дорогая, – сказала, ласково взглянув на нее, мадам Эйнсворт. – Сходство, напротив, замечательное.
– Конечно, сходство очень выгодное для Деи, – с легкой насмешкой проговорила Люсиль, – а бабушка, как я вижу, очень пристрастна к модели.
– Мне кажется, моя милая, – несколько сухо сказала мадам Эйнсворт, – что ты не ценишь, как бы следовало, талант Филиппа.
– Очень ценю, могу вас уверить, бабушка. Я нахожусь в постоянном восхищении. С самого приезда я только и слышу всевозможные восхваления этому удивительному юноше. И старый, и малый в этом доме без конца твердят: «Филипп! Филипп! Филипп!» А Бассет относится к нему с таким обожанием, что, право, стоило приехать из Парижа только для того, чтобы взглянуть на это.
– Да, все любят Филиппа, – сказала Дея. – А как привязался к нему папа́! Никто, кроме Филиппа, не мог бы уговорить его отпускать меня каждую осень на месяц к мадам Эйнсворт. И папа́ так жалеет, что редко видится с ним. Он надеется, что когда Филипп закончит свое обучение в колледже, то будет проводить у нас каждый год всю зиму, а не один только месяц.
– Вы забываете, что он необходим для моего счастья, Дея, – с ласковым упреком возразила мадам Эйнсворт. – Он такой любящий, такой внимательный… Нет, я не могу надолго расставаться с ним!
– А вы забываете своего другого внука и внучку, бабушка, – смеясь, сказала Люсиль. – Я, наконец, начинаю ревновать. Положим, я очень люблю Филиппа, и он необыкновенно мил со мной, особенно принимая во внимание, как отвратительно обращалась с ним я сама, когда была избалованной, тщеславной дурочкой…
В это мгновение дверь распахнулась, и вошел Филипп, возбужденный и красный. В руках у него была газета, и его лицо сияло восторгом.
– Взгляните, бабушка, смотри, Дея, слушайте, кузина Люсиль, что пишут о моей картине. Дядя Эдуард возмущался, что она плохо повешена, но ее заметили и вот что пишут: «№ 270. Повешена слишком высоко, что не делает чести администрации выставки…» и так далее. «Полная глубокого чувства картина живо передает настроение художника, а по правильности рисунка, колоритности и силе письма напоминает работы наших лучших мастеров. Мы слышали, что художнику всего восемнадцать лет».
– Браво! – воскликнула Люсиль, хлопая в ладоши.
– Взгляните, бабушка, смотри, Дея, слушайте, кузина Люсиль, что пишут о моей картине.
– И эти похвалы нисколько не преувеличены, – сказала мадам Эйнсворт.
Дея не сказала ничего, но лицо ее просияло. Она была так счастлива, что не могла говорить.
– О, она уже дома! – удивился Филипп, взглянув на полотно. – Да, она лучше при этом освещении. Знаете, я был в таком отчаянии, когда они повесили ее чуть ли не под потолком… Но теперь все в порядке. А не правда ли, что Дея вышла очень похоже? Я ценю это больше всего.
Мадам Эйнсворт с гордостью взглянула на него. Какой милый, какой славный юноша! Он остался точно таким же красивым, как в детстве, но, что гораздо важнее, – таким же честным, откровенным и благородным. У него был все тот же открытый взгляд и веселый смех, и то же любящее великодушное сердце «Филиппа Туанетты».