А вот и вертолет возвращается, садится на косу, и мы бросаемся грузить в него наши вещички. Сделали все буквально в пять минут и улетели бы, но возникла вдруг неожиданная проблема: не хочет лезть в вертолет Баська. Тащим за шиворот — кусается. Наконец Гена нашел кусок веревки, сделал из него ошейник и на нем, как на удавке, поволок несчастную псину к машине (не хочет она лететь без хозяина — надо было Сане с Колькой брать ее с собой).
— Да оставьте вы ее мне, — говорит Евсеич, — на что она вам!
Я бросаю на деда гневный взгляд и вдруг вижу, что в дальнем конце косы сиротливо сохнет замечательный Юркин трофей, который мы чуть не забыли.
— Держи Баську! — крикнул я Гене, в несколько прыжков долетел до вонючих рогов, схватил их и поволок к вертолету, дорогой успев прихватить миску с недоеденным согудаем (не пропадать же добру!).
И вот мы бросаем прощальный взгляд на Инынью, Лесную, на наш лагерь — словом, на то место, которое целый месяц было нашим домом, и видим, что Евсеич (он и не думал никуда уходить) все продолжает копаться в нашей помойке.
Летели мы всего минут пятнадцать. Под нами громоздились сопки, горы, хребты, все серо-коричневого цвета с зеленой опушкой понизу. И вот уже внизу, на галечной косе, я вижу две маленькие фигурки, а около них баулы и тюки, сложенные в аккуратную кучу.
Заходим на посадку. В наше отсутствие Саня попытался даже оборудовать нечто вроде посадочной площадки: вогнал в косу кол и к нему привязал белую (в далеком прошлом) портянку. При посадке портянку с кола, конечно, сорвало, да и сам кол вылетел из галечника со свистом.
Этим же вертолетом Саня с Геной летят на ручей Сон. Они берут с собой немного еды, спальные мешки, рюкзаки, двухместную палатку (бывшую камералку). Взяли с собой на всякий случай они и Юрин спальный мешок: вдруг он все-таки прилетит (хотя никто из нас в это не верит). Мы втроем (я, Колька и Бася) остаемся здесь, на Мирном. Наша задача — оборудовать лагерь и вообще обустроиться к приходу Сани с Геной. Они должны вернуться шестого августа.
Лагерь ставим в кедровом стланике, на краю высокого и довольно крутого обрыва, где недавно (два года назад) стояла какая-то экспедиция: повсюду торчат колья, каркасы палаток; здесь же сколочены два столика, возле них сиденья-чурбаки; повсюду в изобилии валяется мусор и хлам: рваные сапоги и калоши, комья гадкой серой ваты, обрывки газет, раздавленные свечи и ружейные гильзы, какие-то серо-бурые тряпки, полусгнившая хвоя лапника и огромное количество журналов, вполне пригодных для чтения («Огонек», «Здоровье» и «Гражданская авиация»). Внизу, в основании обрыва, сделана печь для хлеба. Каменные плиты, образующие ее, плотно пригнаны одна к другой, щели замазаны глиной и забиты мхом; в качестве заслонки служит огромный плоский и тонкий камень в аккурат под размер печи; тут же рядом валяется удобная деревянная кочерга, лежат нарубленные дрова и даже коробка спичек. Ради шутки я чиркнул одну из них, и — о, чудо! — спичка, два года пролежавшая под снегом, дождями и водой (в половодье всю долину до самой печки, безусловно, заливает), загорелась.
Стаскали все вещи в одну большую кучу, накрыли их брезентом на случай дождя, придавили камнями. Наверху, в брошенном лагере, поставили палатку и, поужинав остатками пива и согудая, улеглись спать. Очень тяжелый был день!
Засыпая, волнуюсь за рыбу — не пересолела бы она в мешках, — но вывешивать вялиться ее сейчас — выше моих сил.
1 августа
Позавтракали все теми же пивом и согудаем. Пиво пить уже почти невозможно (совершенно отвратная бурда), и я безо всяких сожалений выливаю последние полтора литра на землю.
Начали с приборки территории (настоящие таежники не оставляют после себя такого свинюшника!); потом поставили на косогоре складскую палатку (она же кают-компания) и стаскали в нее все вещи с галечной косы, по которой течет Мирный. Затем пришел черед рыбы: сделали из жердей каркас, натянули на него полог и под ним развесили хариусов (не успели они, слава Богу, пересолеть!). В пологе оказалось множество дыр, и я занялся штопкой. Доверить эту работу Кольке я не могу: поганые мухи — настырнейшие существа и проникают в любую щель, чтобы отложить свои гадкие яйца (опять он, инстинкт продолжения рода!). Да, всем хорошо это место — и красиво, и удобно, и ветерком продувается, и ягоды вокруг полно, и лес рядом (а это дрова и жерди), одно плохо — вода внизу, и ходить за нею придется часто, а склончики здесь — будь здоров! Мы совершенно выбились из сил, пока перетаскали наверх все наше имущество.
Но всему приходит конец. И вот уже на косе Мирного валяются одни только рога. Я шилом проткнул им мягкие шишечки на концах, оттуда моментально полилось вонючее зеленое сало, на которое тотчас бросились полчища мух и паутов. Ободрал с рогов последнюю шкуру и все круто засыпал солью.
Совершенно оглушенные тяжелым и суматошным днем, сидим на чурбаках, оставленных предшественниками, за столом и пьем чай (я с сахаром, Колька со сгущенкой). Вокруг нас полыхает какой-то невообразимый, багрово-красный закат, освещающий все вокруг: грозные пики, причудливых форм горные замки, столбы и жандармы (все это испещрено отчетливо видимыми бараньими тропами). И над всем этим стоит какая-то особенная звенящая тишина, нарушаемая лишь журчанием нашего ручья, дальним, неясным шумом водопадов да редкими орудийными выстрелами: это невдалеке отсюда, на реке Ине (в нее впадает наша Инынья), откалываются от гигантской наледи многотонные куски. Ощущение полной оторванности от мира людей еще сильнее подчеркивает неизвестно откуда взявшийся «кукурузничек», который, деловито пыхтя, наискосок пересекает небо прямо над нашим лагерем. Чувствуешь себя соринкой, микробом, атомом в этом огромном равнодушном мире.
Допоздна, часов, должно быть, до четырех, писал пьесу-сказку в камералке при свечах, в изобилии оставленных нашими предшественниками.
2 августа
Встали поздно. Впрочем, черт его знает, во сколько встали — часов у нас нет. С утра пытались поставить на высоких шестах тент, такой же, как в лагере на Инынье. Тент поставить не удалось: дует сильный ветер, брезент парусит, и вдвоем его на трехметровых шестах не удержать. Все бы ничего (небо чисто, и дождя не предвидится), да Колька, вырубая шесты, порубил себе ногу. К счастью, рана оказалась пустяковой: кость цела, повреждена голень, но совсем неглубоко. Отругал его как следует, перевязал ногу и отправил в палатку.
Просидел в палатке он недолго, не более получаса. Потом вылез из нее и, прыгая на одной ноге, взялся стрелять из мелкашки соек и кедровок, которых здесь превеликое множество. Убив пару птиц, он решил воспитывать в Басе охотничьи навыки: бегал перед разнежившейся на солнышке псиной на четвереньках (про свою пораненную ногу он уже позабыл), совал ей птиц под нос, мазал птичьей кровью губы собаке и совершал множество других бессмысленных действий. Бася воротит морду и никакого интереса к Колькиной науке не проявляет. Вскоре и Колька потерял к ней интерес и стал проситься у меня на охоту. Я отпустил его, строго-настрого приказав из водораздела ручья не отлучаться. Колька взял мелкашку, пачку усиленных патронов, свистнул Басю и ушел.
Я же продолжил ревизовать наши припасы. Рыба и мясо кое-где взялись плесенью. Я соскоблил ее и вывесил пострадавшие продукты проветриться.
Часа через два явился Колька и небрежно сказал:
— Я барана подранил. Он к наледи пить спускался, а я наверху стоял. Сверху и вдарил прямо в крестец. Он еле-еле ушел. Совсем недалеко, наверное, да я не стал его добивать.
— Это почему же? — удивился я.
— Во-первых, у меня с собой ни ножа, ни топора не было, — вдохновенно врал «охотник», — да и потом, ты же ведь далеко от лагеря уходить не велел, а черт его знает, куда бы он ушел, подранок-то...
— Да врешь ты все, Колька! — засмеялся я. — То ли я тебя не знаю! За подранком ты бы не только что в соседний водораздел, на реку Колыму бы убежал. Ну-ка расскажи, какой он из себя, баран-то?
— Ну вот, не верит, — обиделся Колька, — еще и экзамен устраивает. Какой-какой... обыкновенный. Баран как баран, с рогами, сивенький...