алу, честно говоря, уделяя меньше внимания (по крайней мере, некоторые из них) самим словам, чем тому, кто их произносил, с любопытством разглядывая лицо, с которым чуть больше года назад миллионы телевизоров и тысячи фотографий познакомили весь мир: еще молодое, круглое, с тонкими чертами, умным взглядом (он говорил с характерной для любого государственного деятеля смесью обаяния, твердости, чистосердечия и двуличия, и в конце концов лицо и голос — хоть это и были голоса переводчиков — наложились друг на друга, слились); лысина, строгий темно-синий костюм и со вкусом подобранный галстук придавали ему вид младшего отпрыска гангстерской семьи, который получил воспитание в одном из швейцарских коллежей (с той разницей, что он-то воспитывался не в Швейцарии, а самостоятельно, опираясь лишь на собственные силы, в джунглях, где законом были только хитрость и свирепость, — что требовало немалых способностей и к тому, и к другому) и, вернувшись на родину по завершении образования в институте кантона Во, куда миллиардеры и гангстеры отдавали учиться свое потомство, принялся за перевод семейных дел в сферы бизнеса, считающиеся почтенными, то есть менее неустойчивые, не столь откровенно жестокие и более доходные, чем убийства при выходе из баров или массовые похищения людей: что-то, так сказать, более изысканное и способное котироваться на крупнейших мировых биржах, к примеру, медленная смерть чилийских шахтеров, задыхающихся от силикоза, или тайное истребление азиатских женщин на текстильных фабриках, инстинкт вкупе с наблюдательностью подсказывали ему, что прежде всего ему нужна некая респектабельность, хотя бы внешняя, каковой императив немедленно влек за собой известное число действий или маневров, в плане отрицания или отказа (скажем, не воздвигать себе памятники на каждом перекрестке, не заставлять сочинять в свою честь поэмы), а также в плане созидания (так, видимо, он где-то прочитал, что ни один техасский миллиардер, каково бы ни было его состояние, не станет членом элитного клуба в своем городе, если он ранее не преподнес ему в дар музей — или по крайней мере несколько коллекций) — проявлять бескорыстный, так сказать, интерес к вещам и людям, не сулящим выгоды, то есть не связанным с властью напрямую, хотя, скорее всего, он не имел времени читать все те книги, которые позволили бы ему составить четкое представление о такого рода делах (и, вероятно, даже вовсе о том не заботясь), и потому был вынужден положиться здесь на советников, которые и сами имели об этом лишь смутное представление и опирались на обычные для людей их типа критерии, одинаковые повсюду, выбирая наугад, на ощупь, прибегая к таким (критериям), как сочувствие или известность — такая, например, какую можно приобрести, обладая черной кожей, снявшись в кино в роли Нерона или получив общепризнанную международную награду, чем и объяснялся пестрый состав группы из пятнадцати гостей, к которым он в настоящий момент обращался с той приветливостью, учтивостью и тем безмерным презрением, которые свойственны всем без исключения людям действия по отношению к тем, кто, предъявив доказательства или не предъявляя оных, избирает своей профессией мысль, он, тот, кто мог одним-единственным словом ввергнуть мир в апокалипсис, оккупировать какую-нибудь страну, назначать или смещать глав государств, кто, незаметный, внимательный, осторожный, дожидавшийся своего часа, терпеливо, одну за другой преодолел ступеньки той иерархической структуры или, скорее, того грозного тайного общества, замкнутого в собственном бытии, где малейший неверный шаг, минутная рассеянность вели к неотвратимой гибели, если и не физической (некоторое время назад главы этой бандитской группировки, заключив — если так можно выразиться — gentlemen’s agreement, отказались от этого способа взаимоустранения), то, по крайней мере, всех надежд, используя свой ум для того, чтобы лавировать между жесткими правилами поведения и хрупким равновесием влияний, одобряя бессмысленные или жестокие решения, подчиняясь абсурдным ритуалам субординации, умеющий тянуть время, осмотрительный, неутомимо наблюдавший за происходящим вокруг, размышлявший о том, как ему прийти к власти, но также и о том, как (что было делом первостепенной важности, если он хотел у власти удержаться) привести миллионы людей от извечного положения вьючных животных к положению существ созидающих, при этом не будучи вынужденным (он уже побывал за границей и пристально наблюдал за тем, как шла жизнь там) бить их или расстреливать, так что ему было необходимо убедить не только сидевших перед ним (и, вероятно, самого себя в первую очередь), но и окружающий мир, с недоумением на него взиравший, в том, что он ничем не отличается от нормальных людей (если можно считать таковыми автомобильных, котлетных или консервных королей — и если мир, в конце концов, вообще нуждается в чем-то еще, кроме автомобилей, гамбургеров и консервированной свинины), то есть что никакой подозрительный бугор не торчит у него под пиджаком в том месте, где обычно носят пистолет, и что на том посту, который он занимает, практически нормальный человек мог прийти на смену веренице одетых в своего рода униформу (мягкие шляпы и негнущиеся габардиновые пальто) бандитов, которые, можно сказать, вышли прямо из далеких запасников Истории, с той разницей, что головы хищных или наводящих ужас зверей, которые некогда было принято изображать на гербах или щитах (головы кабанов, головы лисов, шакалов, волков, гиппопотамов или крыс), у них, казалось, были зажаты между полями неизменной мягкой фетровой шляпы (или неизменной же каракулевой шапки пирожком), надвинутой на глаза, и накрахмаленным воротником, глаза у них были одинаково застывшие, отсутствующие, пустые, мертвые, почти столь же выразительные, сколь пуговицы на ботинках или катышки шлака: такие же глаза, такие же отсутствующие, ничего не выражающие взгляды, как в тот миг, когда, вскоре после смерти бандита-семинариста, они (люди с головами крыс, гиппопотамов или шакалов) открыли дверь зала Совета, где они собрались, и, не произнося ни единого слова, простым движением подбородков указали ошеломленной охране на простертое на полу тело того, кого они только что убили: нечто (эпизод — или как его назвать? — драма, сцена из шекспировской трагедии, убийство, казнь? драка?…), напоминающее уже не лепет Истории, не ее заикание, но ее плач, жалобный крик — и при этом не дикое, не варварское, но в полном смысле слова животное, то есть продиктованное не расчетом, не тщеславием, но беспримесным, первичным инстинктом самосохранения: и без оружия, без кинжалов, даже без палок (именно потому они остановили свой выбор на этом месте: поскольку никто — и даже тот, перед кем все они дрожали от ужаса, глава убийц, служивших семинаристу, — не имел права входить сюда с оружием или в сопровождении своей охраны): а значит, голыми руками — и как они к этому приступили, навсегда останется тайной: может, один из них поджидал за створкой двери и, как только тот вошел, бросился на него, захлестнув ему горло брючным ремнем — или придавив его сверху стулом — или поспешно запихивая ему в рот носовой платок, набрасывая ему на голову ковровую дорожку (по одной из версий, тело вынесли из зала завернутым в ковер), другие бандиты со звериными головами в то же мгновение ринулись на него, давя его своим весом, всей гроздью, нанося удары кулаками вслепую, душа то, что могло быть задушено, разбивая то, что могло быть разбито в отчаянно сопротивлявшемся теле, выкручивая ему руки и ноги, растаптывая лицо и горло ударами каблуков, и все это в совершенном безмолвии: слышались только ворчанье, икание, сдавленный рев, и наконец, когда он перестал сопротивляться, они поднялись, с трудом выравнивая дыхание, унимая дрожь в руках, приводя в порядок одежду, отыскивая на полу очки, поправляя галстуки, расставляя по местам мебель, стряхивая с себя пыль, переговариваясь вполголоса, удостоверяясь в последний раз, что он действительно мертв, быть может, в последний раз пиная его ногой, и наконец один из них, собравшись с духом, направился к двери, распахнул ее и молча указал охране на труп того, кто несколькими минутами ранее вошел сюда, полный жизни, возможно, с шуткой на устах (шутки такого рода заставляли холодеть от ужаса тех, к кому они были обращены), с тонким, насмешливым, страшным ртом, злобно-язвительными, умными и тоже страшными глазами за стеклами изящного интеллигентского пенсне, с правильными, аристократическими чертами лица, которое могло с равным успехом принадлежать и одному из великих князей, и заведующему отделом в большом универсальном магазине, и с этого времени они продолжали вести себя внешне как волки, шакалы и гиппопотамы, безжалостно давя все, что пыталось хотя бы немного приподнять голову, но друг с другом обходились весьма осторожно, памятуя о тридцати годах непрерывного террора и постоянной неуверенности, довольствуясь тем, что, присвоив им какое-нибудь почетное звание, они по одному изгнали своих собратьев (сначала гиппопотама, потом одного или двух лисов, потом того, у кого была голова пекинеса) в забытую богом глушь, тщательно оберегая хрупкое равновесие между грубой силой и философской тарабарщиной, которое позволяло им принимать военные парады, рукоплескать изысканным балетам и позировать газетным фото