ЭТО тоже повторялось с пугающим постоянством. Все его кошмары непременно заканчивались одним и тем же – неуютным клочком суши, напоенным вибрирующим неживым светом, дающим приют паукам, крабам и бедному человечку по имени Лебедь.
Еще одна придумка автохтонов, то бишь – тех, кто обитал на Земле еще задолго до первого человека. Остров Шока… Кусочек суши, пятнышко среди волн, где Лебедю отводилась все та же пассивная роль созерцателя собственной жизни – жалкой, никчемной, всем и всегда только мешающей. Сидя на холодном песке, он со смирением вспоминал всех тех, кого когда-либо обидел или подвел, все ситуации, в которых приходилось говорить неправду, всех женщин, которые, разочаровываясь в нем, уходили и уплывали к другим, оставляя Лебедя все на том же островке одиночества. Умственное самобичевание не давало утешения, и во весь рост вставала главная загадка его существования, а именно сам смысл появления Лебедя на свет. Беда заключалась в том, что он был обречен изначально – с первых месяцев своего рождения – длинный, нескладный, отличающийся от сверстников несуразной внешностью и несуразным характером. Тем не менее, рождение состоялось. Вопреки всяческой логике, а, может, и в насмешку ей.
– Я никто, – шептал Лебедь. – Я подвел в своей жизни более двухсот человек – и это только те, кого я помню. На самом деле их было гораздо больше…
И тут же раздавался ГОЛОС, который рано или поздно проявлял к островитянину подобие жалости.
– Дурак! Какой же дурак!
– Да, я дурак, – покорно соглашался Лебедь. И голос раздраженно приказывал:
– Ладно… Иди наверх. Я буду ждать. В чуланчике…
И Лебедь шел – по песку, прямо в волны и, конечно же, просыпался. Впрочем, мысль о чуланчике продолжала гореть в мозгу, и, садясь, он вытягивал онемевшие во сне ноги, с хрустом покручивал суставами.
Он голодал. Уже двадцать второй день. А потому грани между сном и реальностью для него давно не существовало. Он успел убедиться, что жить без еды тоже вполне возможно. За счет чего? – этого он точно не знал, но догадывался. Истончавшее естество оказалось способным улавливать неведомые ранее энергии. Они, вероятно, его и питали.
Пошарив под подушкой, Лебедь извлек ржаной сухарь – остатки вчерашнего пайка и, пройдя в детскую (теперь это называлось у них детской), сунул сухарь под первое же одеяльце. В том, что маленькие с обострившимся нюхом существа найдут его гостинец, он не сомневался. Вечноголодные дети блуждали по зданию подобно привидениям, от зорких глазенок не укрывалось ничто.
Ну, а теперь можно было идти наверх, к чуланчику, как и было подсказано свыше. Маршрут стал уже привычным, и Лебедь мог бы добраться туда с закрытыми глазами, что он иногда и проделывал. Башня, а они обитали в бывшей водонапорной башне, была довольно высокой. Винтовая нарезка лестницы обожгла ступни холодом, заскользила вниз. Ноги Лебедя ощутимо коченели, и все же он предпочитал ходить босиком. Так было тише, а значит, и безопаснее. Кроме того, он всерьез опасался кого-нибудь разбудить. Хватит с него жертв. Проще и лучше – дышать в сторону…
Мимо проплыло большое запыленное зеркало. Лебедь даже не задержался. Без того знал, что увидит отпечатки детских ладоней в нижней части стекла и собственную затуманенную несостоятельность – голую, все более становящуюся черепом голову, провалы щек с пустыми глазами, длинное истощенное тело, не способное уже ни на какой труд. Единственное, что оставалось привлекательным в его облике, это были припухлые, точно украденные у хорошенького ребенка губы. Но и это когда-нибудь уйдет. И тогда останется один череп. Голый, устрашающий, неживой.
Лебедь заглянул в каморку Вадима. Здесь было все как всегда. Скрюченная за письменным столом фигура с огромной кобурой под мышкой. Всю эту ночь Вадим снова что-то кропал для муниципалитета. Вадим умел работать на износ, и Лебедь мог ему только завидовать. Он тоже хотел бы вот так. На износ и до обморока. Если было бы даровано.
Сразу за столом в углу комнаты матово поблескивало сваленное в кучу оружие. Прятали его здесь от детей, но Лебедю думалось, что и от него тоже. В опаске, что натворит глупостей. Потому что однажды он уже делал попытку уйти из жизни.
Недалеко от каморки прямо у стены притулился в обнимку с карабином Егор Панчугин. То есть Лебедь его звал Егором, а все остальные попросту Панчей. В драном тулупе, в кирзовых сапогах – стопроцентный русский мужик, способный, крякнув в кулак, пережить что угодно. У Вадима Панча водил бронемашину, чем и был славен. Более того – эту самую бронемашину он умудрялся поддерживать в превосходном состоянии, смазывая, чистя и прослушивая каждый день, как заправский терапевт старого пациента. В результате дизельное сердце броневика тикало и грохотало положенным образом, а пулеметные стволы сияли первозданной чистотой, чего нельзя было сказать о самом Егоре. Был Панчугин безнадежно чумаз, чуть прихрамывал на правую ногу, щеки его поочередно вздувал безжалостный флюс, а из носа постоянно капало. Обессилевший от борьбы с зубами, Егор готов был пойти на крайнюю меру – а именно выдрать их все до единого, заменив вставными челюстями. Одного он, правда, не знал, – где взять подходящие челюсти, и мучения с зубами продолжались.
Глядя на Егора, Лебедь мысленно оснастил механика кудлатой бородой, а винтовку заменил на посох. И получился вполне приличный Дед Мороз. Несколько пообтертый, зато веселый. И дети на утренниках у Панчи, Лебедь не сомневался, были бы улыбчивыми. А Саньке – подростку, прижившемуся в башне, пришлось бы, наверное, сыграть Снегурочку.
Подойдя к окну – одному из немногих уцелевших, Лебедь близоруко прищурился, и набрав полную грудь воздуха, чтобы не затуманивать стекло дыханием, прижался лицом к хрупкой, заклеенной бумажным крестом поверхности.
Улица, предрассветная и серая, предстала его взору. Небо, вытесанное из александрита, ветви обиженных и обожженных деревьев – тополей, тополей и… снова тополей. К слову сказать, самое подходящее время для ветряков. Маленькие смерчи любили рождаться в утренние часы, шипящими клубками выкатываясь на улицы, путаными маршрутами колеся по городу. И уже потом – только по дорожкам пыли и гладким отшлифованным следам на стенах можно будет догадаться, где и как они проходили. Правда, в последние недели стали рассказывать о каких-то взбесившихся ветряках, что появлялись даже днем, тараня кирпичные каркасы зданий, увязая в крошеве обломков, в считанные секунды раскаляясь до плазменного состояния. Может, оттого и участились пожары. Запах гари стал привычным и постоянным. Лохматыми тушами над городом беспрестанно плыли жирные черные облака. Лебедю они казались живыми и оттого особенно страшными. Поэтому вверх он, как правило, старался не смотреть. Правильно говорят: рожденный ползать рожден для земли…
Стекло все-таки отчего-то затуманилось. Отстранившись от окна и чувствуя, как начинает кружиться голова, Лебедь судорожно выдохнул и вдохнул. То ли от тяжелого сна, то ли от кислородного голодания в ушах нарастающе загудело. Он вымученно тряхнул головой и только через секунду сообразил, что это летит самолет. Большой и тяжелый, может быть, даже бомбардировщик. Лебедь зажмурился. Самолет… Первый со времен нашествия и, дай Бог, последний…
Самолет болтало, словно детскую погремушку. Казалось, машина прорывается сквозь ураганы и смерчи. Вибрировал корпус, скрипуче раскачивались крылья. Только не было за бортом ни смерчей, ни ураганов, а был на всем белом свете один-единственный воющий надрывно движок, были истертые временем заклепки и была липкая перепачканная фляга, к которой снова в который раз он потянулся рукой.
На секунду самолет вырвался в слепящую голубизну неба и тут же вновь обрюзгшей рыбиной нырнул в вязкие разводья тумана. Он бодал и кромсал их округлым, стершимся от жизни лбом, не заботясь о маршруте, не думая о собственной целостности. Да и какая, к чертям, целостность! Дрожащая рука пилота, оценивающе взвесила флягу, швырнула посудину за спину. Вцепившись в руль высоты – так, что на сбитых костяшках бисером проросли капли ягоды костяники, пилот толкнул рычаг от себя. Лихорадочно задрожав, бомбардировщик повалился в ватные облака, мигом прошил их, выскользнув над незнакомым городом.