Термометр открыл глаза. Он лежал на цементном полу. В коридоре дурно пахло и было темно. Только сверху лился жиденький свет…
Приглядевшись, Термометр различил невдалеке синего кота, который, урча, догрызал колбасу. Кроме кота Термометр увидел еще и Помойную бабу.
— Налил глазы-то… — осуждающе проговорила она.
— Иди ты! — отвечал ей Термометр. — Ходишь, спать не даешь.
— Ничего… — успокоила его старуха. — С работы выгонют, отоспишься.
— Чего это меня выгонят? — Термометр снова закрыл глаза. — Я ему сам заяву на стол. Раз не можешь с работягой по-человечески, на! Получай заяву!
— Эх-хе-хе… — вздохнула старуха. — Последний уж светик пропили…
Термометр слышал, как она подобрала пустую бутылку и опустила в мешок.
— Тетка! — сказал он. — Совесть-то у тебя есть, а? Ты же с бутылок наших живешь, а еще и недовольная, видите ли! Ругаешься-то чего?
— А я и раньше, когда бутылок не было, здесь жила! — отозвалась Помойная баба. — Тоже тут кормилась, возле поля.
— Ну и дура, значит! — досадливо проговорил Термометр. — Недаром прозвали тебя так…
Он различал сквозь полудремоту все звуки. Слышал, как громыхают в мешке у Помойной бабы бутылки, различал ее шаркающие шаги. Вот она остановилась. Снова смотрит на него и, должно быть, осуждающе поджимает губы. Вот снова брякнула бутылка.
— Ты, дура, моих-то бутылков не бери! — проговорил Термометр. — Я и сам их небось сдать могу, — он поморщился от головной боли и открыл глаза. Упираясь руками в цементный пол, сел. — Слушай! — он обернулся к старухе. — Давай с тобой сыграем. Если ты выиграешь, я тебе все свои бутылки отдам. Если я — ты мне деньги за них воротишь.
— Да ну? — опершись на клюку, старуха пронзительно смотрела на него. — Во что играть будешь?
— А хоть во што… — отведя глаза, ответил Термометр. — Хошь в буру, хошь в очко. У меня где-то и карты есть…
Он засунул руку в карман, но карт там не обнаружил. Наморщив лоб, вспомнил, что карты у него отобрал глухонемой еще вечером. И сразу проснулась, зашевелилась боль в подбородке. Да… Крепко ему глухонемой врезал.
— Что? — хрипло спросила старуха. — Нету картов?
— Украли… — ответил Термометр. — Ты небось и украла.
— Ну, давай тогда в чет-нечет сыграем!
— Как это?
— А ты знаешь… — отвечала Помойная баба. — Ты давно уже в эту игру играешь!
— Че-его? — спросил Термометр и подумал: не врезать ли ему этой проклятой старухе, от которой только еще сильнее болела непохмеленная голова. — Знаешь, что? Вали ты отсюда, покуда цела!
— Пойду… — ответила старуха. — Сейчас пойду…
Она пробралась в конец коридорчика и толкнула грязно-коричневую, обитую металлом дверь.
Удушливым, отработанным дизелями газом ударило в коридор.
В маленькой комнатушке, обнимая друг друга, лежали на топчане задохнувшиеся Андрей и Варя…
В эту странную заводскую ночь и увидел Ромашов сон, который так долго мучил его последнее время. Увидел и запомнил…
Вначале снились часы. Куда бы ни поворачивался Ромашов, везде он видел часы. Казалось, все пространство состоит из механизмов для измерения времени. Но едва только пытался Ромашов узнать время, как начинали оплывать огромные часы. Циферблаты их вытягивались в овал, скручивались между собой. Ромашов хватал в руку сразу пригоршню крохотных часов, но и от них не было толку. Все рассыпа́лось. Винтики, стрелки, пружинки невесомо стекали с руки…
Потом часы куда-то исчезли. Вырвавшееся из огромного циферблата пламя заслонило их, затекло в коридорчик, где стоял Ромашов, прижимая к груди сверточек, опалило лицо…
Ромашов застонал и, еще не проснувшись, но уже и не во сне, а на той зыбкой границе, где смыкается явь и сон, подумал…
Что же такое жизнь и почему мы так боимся смерти наяву, а еще больше — во сне? Эфемерное, преходящее и неуловимое состояние, которое гаснет само по себе и после которого остается только неразличимо слиться с вечной природой? Наверно, так… Ведь из шорохов и вздохов земли начинается жизнь, и так уже было у каждого из живущих. Было в раннем младенчестве, от которого память сохранила только траву, солнце, голос матери, но не память о себе, не ощущение себя. Видимо, только взрослея, человек своими привычками, симпатиями и антипатиями, вещами и привязанностями отгораживается от вечного бытия, в котором был растворен, и начинает осознавать себя как некую отдельность, как личность… Тогда-то и появляется страх смерти, и, уже не умея легко и беспечально, как ребенок, принять жизнь, человек громоздит вокруг житейские удобства, соревнуется за обладание вещами, стремится закрепить мерцающую, неуловимую преходящесть жизни, придумывает миллионы уловок: жить для славы, для семьи, для народа, громоздит одну за другой нелепицы, но и их тяжестью не может навечно закрепить владение жизнью… И зачем же возмущаться, что в этих бесцельных попытках, судорожных дерганиях и проходит жизнь? За все приходится платить: и за тщету, и за отказ от жизни, и за нелепое стремление сделать неподвижным то, что может существовать только в движении. И одна плата за утраченное единство с миром, с собою всеобщим — тем, которым был, который есть, которым будешь… Одна… Страх.