Вздохнув, свернул он в Монастырский переулок.
До революции здесь была известная всей стране обитель, в которой жили святые. Теперь от нее сохранилась только обшарпанная колокольня да остаток кирпичной стены, тонущий в разросшемся кустарнике.
Нужно было идти направо, но Прохоров свернул на узенькую тропинку, сдавленную зарослями крапивы, что вела к монастырским воротам, на которых еще и сейчас, приглядевшись, можно было разобрать надпись: «Детский дом имени Коминтерна». Да… Когда-то здесь был детский дом, но и от него сейчас осталась только эта полустершаяся надпись.
В глубине двора, возле колокольни, стоял Марусин и заглядывал в зияющий темнотой провал, не решаясь зайти внутрь.
— Марусин! — удивился Прохоров. — А что ты тут делаешь?
— Ш-ш! — Марусин прижал палец к губам.
Прохоров подошел ближе и тоже заглянул внутрь. После яркого солнца он ничего не увидел и только минуту спустя, приглядевшись, различил внутри церкви человека. Это была тетя Нина Могилина. Не замечая, что на нее смотрят, она стояла на коленях на грязном полу и крестилась, уставившись на стену, на которой за слоем копоти и плесени еще можно было различить блеклые изображения святых.
Жутковато стало Прохорову. В церкви царила полутьма. Солнечный свет проникал только через выломанную дверь да узкие окошки высоко вверху. Там, в снопах солнечного света, гулко хлопая крыльями, вились голуби, и огромные страшные тени их метались по заплесневевшим ликам святых…
Прохоров внимательно посмотрел на тетю Нину, и вначале ему показалось, что огромная крыса ходит возле нее. Он пригляделся внимательней и понял, что ошибся. Не крыса, а голубь, волоча разбитые крылья, ползал вокруг не замечающей ничего тети Нины.
Прохоров вздрогнул и, торопливо отвернувшись к ослепившему его свету дня, зашагал прочь. Марусин двинулся следом за ним.
— Я, когда сюда приехал первый раз, сразу и набрел на эти развалины… — задумчиво проговорил он. — И знаешь, что я тогда вспомнил? Шимозеро… Помнишь, мы вместе туда ездили? А потом вдруг тебя увидел. Странно… А здесь очень похоже на Шимозеро, только еще страшнее. Там мерзость, пустота, запустение, потому что там не живут, а здесь и живут, да все равно пустота и мерзость.
Он помолчал, ожидая, что Прохоров скажет что-нибудь, но тот молчал. Плотно сжав губы, он шагал рядом и совсем не похож был на того человека, которого привык видеть Марусин.
— Это пригород… — вздохнул Марусин. — Здесь все перемешано и ничего нет, чтобы было само по себе… Все живет по какой-то причине, ради чего-то, за счет чего-то и ничего, что само по себе…
— Как это? — удивился Прохоров.
— Ну так… Рядом большой город, и вся здешняя жизнь ориентирована на него. Не сама по себе, а ради него.
— А! — сказал Прохоров. — Так везде же так. Вся страна так.
— Везде… — грустно согласился Марусин. — Это общее — униженность сознания. И никто не живет. Все случайно. И люди, и их жизнь. Все ждут чего-то…
Прохоров искоса взглянул на него, но ничего не сказал. Они шли сейчас по улочке, вдоль которой сгрудились двухэтажные деревянные домики. Люди жили в этих домах слишком тесно, и вещи не вмещались в жилища, вываливались на улицу и сиротливо доживали свой век отдельно от людей, как эта вот лейка, подвешенная на гвоздь под окном второго этажа.
— Тебе отдохнуть надо… — невпопад сказал Прохоров. — Ты зашел бы, я тебе больничный выпишу.
— Это чем же я болен? — криво усмехнулся Марусин. — Умственным отупением?
— Все больны чем-нибудь… — ответил Прохоров. — Нет здоровых людей.
— Да… — согласился Марусин. — В пригороде — нет…
Они свернули в свой переулок и сразу увидели дом. Дальше тянулся пустырь с иссохшей землей, с дальней стороны которого белели легкие кварталы новостроек.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Стояло невыносимо жаркое лето. С утра, безжалостное, всходило солнце и обрушивало на городок весь свой жар. От него сохли деревья в городских скверах, мягким становился асфальт, задыхались и умирали люди…
В городе доживало свой век немало пенсионеров, заслуженных когда-то людей, и сейчас эта жара, особенно опасная для сердечников, собирала среди них свой смертный урожай. Нижний угол на последней полосе «Луча» почернел от траурных рамок.
Но по вечерам, когда солнце, утишив свой гнев, насквозь прохватывало густые купы лип, наполняя тяжелую зелень золотистым и мягким светом, светло и тихо становилось на земле.
Лучи солнца сверкали в стеклах деревянных домов, золотили резные столбики, по-доброму ясно освещали убогие дворы, щедро заливая их красотой.