На углу стоял человек, дрожа от сырости. Он наблюдал за мной, пока я шла мимо. Эта женщина шагала, глядя на небо. Мурлыкала что-то — громче, тише. Ветер толкал меня, пил за ней. Она пересекла большую улицу и по проулкам подошла к парку, протянувшемуся вдоль речного берега. Я боялась, что здесь крысы, но шла следом. Хотела увидеть, как она уляжется, увидеть, как она заснет, чем укроется, как будет лежать одна, в темноте у реки, при лунном свете, там, ще не для кого петь.
Женщина миновала арку, перекрывавшую пешеходную дорожку. Я словно стала ее тенью. Она сошла с дорожки в углубление между скалами и закругленным холодным бордюрным камнем дорожки. Пугаясь в развязанных шнурках, собрала немного газет и листьев и взбила их, как подушку для больного друга. Расстегнула молнию, почесала живот, потерла пониже живота, вздохнула и улеглась, накинув на плечи несколько старых газет. Ранний утренний свет засветился на ее лице, река текла радом, и ветер дул поверху, нес листья вокруг ее спокойной фигуры. Я стояла, дрожала и смотрела на нее.
Лежать совсем одной, открытой для неба, для его ветра и грома, для недосягаемого царства его облаков, это значит сделаться очень маленькой, быть в опасности, быть беззащитной. Часто, лежа у окна в своей комнате, я не смела закрыть глаза и встретить поток картин, который помчится во мне, когда я усну. Не могла оторваться от времени, измеряемого светящимся циферблатом. Иногда казалось, что невозможно дожить до рассвета; казалось, сердце будет работать, только пока я не сплю и поддерживаю его.
Но она в своих грязных брюках и кроссовках лежала на изрытой земле радом с шоссе, и несколько газет — с их непонятными для нее скандалами — прилегли к изгибам ее тела; лежала в одиночестве и, как казалось, без страха. Мирно спала под звездами, которых не увидишь с освещенных улиц. Только на краю города начинаешь видеть, что делается там, за нумерованными улицами Манхаттена, и здесь она мирно спала, и я едва смогла продолжить дело.
В своем пальто, застегнутом до горла, в толстых перчатках, я подбиралась все ближе, пока не увидела, как ее грудь вздымается и раскрываются губы, когда она вдыхает и выдыхает свежий воздух парка. Она так и не увидела меня. Я подняла большой камень, лежавший под ногами, и бросила на ее голову, на ее сон, и пустые руки, и надменную песню.
Она издала хриплый кашляющий горловой звук. Я подхватила камень и снова обрушила на ее череп. Потекла кровь, пачкая газеты, ее свитер, землю. Я нагнулась и разгладила волосы над ее лбом. Грудь ее перестала подниматься и опускаться. Я отдернула руку, — конечно, она была в крови. Оглянулась вокруг, проверяя, нет ли кого рядом. Небо было все еще сумрачным, и никого не было видно. Я отошла и вернулась — от нее и к ней, и так несколько раз. Думала оттащить ее к реке и сбросить в воду, но не могла к ней прикоснуться, ни за что, она была грязная и вся в крови. Я ощутила, что ноги больше не держат, трясутся. Попыталась бежать по тропинке и остановилась, задохнувшись. Обратила внимание на свои перчатки, на то, как они перепачканы. Сдернула их и затолкала глубоко в карманы. Воздух кусал меня за пальцы. Я нашла ближайший выход из парка и направилась домой. Остановилась у кондитерской купить газету. Перчатки бросила в мусорный бак в двух кварталах от дома. Вошла в квартиру, легла на диван с газетой и уснула.
В снах я глухая. Люди говорят со мной и друг с другом, но я не слышу ничего. Мои сны похожи на стремительные фильмы с яркими цветами и порывистым движением, но без звука. В последующие ночи я временами могла слышать все: стоны любви или болезни в доме через улицу, ключи в кармане у девочки, слюну, жирно капающую из горла собаки, которая вдруг нашла что-то поглодать в отбросах, старуху на верхнем этаже — она чистит лук, слезы капают на стол. Правда, в это время я видела неважно. Различала только контуры и смену света и тени прямо перед собой.