— Эта дама сказала, что монтанцы хотят плавать. Как ты думаешь? Такие разговоры всегда что-то да значат.
— А что это значит? — спросил я, держа в руках учебники.
Стоя в оконном проеме и глядя на улицу, она обхватила себя руками и покачалась взад-вперед.
— Наверное, нас всех смоет великий потоп. Хотя я в это не верю. И все же… Кое-кого из нас не смоет, а вынесет на гору. Так-то лучше, правда?
— Для хороших людей конец должен быть хороший.
— Понятное дело, — ответила она. — Но не всегда так получается.
Повернулась и пошла на кухню готовить мне завтрак.
Спустя несколько дней мама стала работать в местном отделении Христианского союза молодых женщин, в кирпичном доме, что на Северной Второй улице, возле здания суда. На работу ходила пешком, носила в дамской сумочке купальник и кое-какую косметику, чтобы приводить себя в порядок перед возвращением домой. Отец сказал, что он рад, если маме там нравится, и что мне тоже следовало бы найти работу — я до сих пор этого не сделал. Но ни словом не обмолвился, как дела с работой у него самого, как он проводит время, что думает о нашем будущем, что собирается делать. Мне казалось, что он отстранился от меня, словно узнал какую-то тайну и не хочет ею делиться. Однажды я шел домой с футбольной тренировки и увидел его в кафе «Джек и Джилл»; он сидел за стойкой, пил кофе и ел пирог. На нем была красная рубаха-шотландка и вязаная шапочка, и он был не брит. На соседнем табурете сидел неизвестный мне человек и читал «Трибюн». Видимо, его знакомый. В другой раз — был очень ветреный день — я видел, как он вышел из здания суда. На нем была шерстяная куртка, под мышкой он держал книгу. Повернул за угол, вошел в библиотеку. Я за ним не последовал. А в третий раз видел его в баре «Отдых фазана» — я-то думал, там бывают только грейтфоллские полицейские. У меня кончался перерыв на ленч, и больше я не сумел ничего увидеть.
Когда я рассказал матери, что видел его в кафе и на Улице, она ответила:
— Ему просто не подвернулась работа. Пока что. В конце концов все уладится. С ним все в порядке.
Но я не думал, что все в порядке. И не думал, что мать ЗДает больше меня. Она просто удивлена, но верит ему и полагает, что пока может ждать. Но я спрашивал себя, нет ли у родителей других неприятностей, или они всегда жили, чуть отвернувшись друг от друга, а я этого раньше не замечал. Я знал, что по вечерам, когда они затворяли дверь, а я лежал в постели и ждал, когда придет сон, и слушал, как поднимается ветер, их дверь тихонько открывалась и закрывалась, мать выходила из спальни и стелила себе на кушетке в гостиной. Однажды, когда она уходила, я слышал, как отец спросил:
— Ведь ты теперь по-другому думаешь, правда, Джин?
А мама ответила:
— Нет.
Дверь закрылась, и мама больше ничего не сказала. По-моему, они не догадывались, что я об этом знал; до сих пор не представляю, о чем они в то время разговаривали и что делали. Не было ни крика, ни ссор. Они просто не оставались вместе на ночь, хотя днем, при мне, им приходилось вести обычную жизнь и ничего не было заметно. Все шло нормально. И подумать было нельзя, что между ними разлад или непонимание. Я просто знал, что так оно и есть и что мать по каким-то своим причинам начинает отдаляться от отца.
Через некоторое время я бросил футбол. Хотел найти работу, но подумывал, что весной, если мы еще будем в Грейт-Фсшлсе, займусь метанием копья, как посоветовал отец. Я взял из библиотеки книгу «Беговая дорожка и стадион для юных чемпионов», обшарил школьный подвал и нашел два деревянных копья — они стояли у бетонной стены в темном углу. Они были гладкие, полированные и куда толще, чем я ожидал. Но когда я взял копье, оно оказалось легким, и я решил, что это отличная штука, и подумал, что сумею его метать и что в этом искусстве — хотя и чудноватом — я смогу наловчиться так, что отцу это понравится.
В Грейт-Фоллсе я не завел друзей. Ребята из футбольной команды жили либо в центре, либо в Блэк-Игле, за рекой. В Льюистоне у меня были друзья, а главное — подружка, ее звали Айрис, она ходила в католическую школу, и весной, после нашего переезда в Грейт-Фоллс, мы несколько недель переписывались. Но на лето она уехала в Сиэтл и больше мне не писала. Ее отец был военным, так что, может, его куда-нибудь перевели. Я о ней не вспоминал довольно долго, на самом деле она не очень-то меня интересовала. В те дни меня могло бы интересовать многое — новые девочки, или книги, или какие-то новые мысли. Но тогда я думал только о матери и об отце и теперь, когда прошло время, понял, что в нашей семье никогда не думали друг о друге больше, чем в ту пору.
Работу я нашел в фотостудии на Третьей авеню. Там снимались летчики, помолвленные пары и школьные классы, а я после школы прибирал, менял лампы в осветительных приборах и расставлял мебель по местам.
Я заканчивал работу в пять часов и иногда ходил домой мимо Христианского союза молодых женщин, проскальзывал в заднюю дверь, а потом в длинный кафельный зал бассейна, где до пяти мама вела группу взрослых, а с пяти до шести могла давать частные уроки — за плату. Я пробирался в дальний конец, становился за рядами сидений и смотрел на нее, слушал, как она подбадривала и наставляла своих учеников, и ее голос казался счастливым и оживленным. Мама стояла на бортике, в черном купальнике — кожа у нее была белая, — и делала руками плавательные движения — показывала ученикам, стоявшим в мелкой воде. В большинстве своем это были старые женщины и старые мужчины с лысыми головами в темных пятнышках. Иногда они опускали лица в воду и медленно, неуверенно повторяли за мамой ее движения, но на деле не плыли и даже не двигались с места — просто стояли и притворялись.
— Это же так легко, — слышал я мамин ясный голос. Она говорила и раздвигала руками густой воздух. — Не бойтесь, ведь это же удовольствие. Подумайте, сколько вы потеряли. — Она улыбалась им, когда они, моргая и прокашливаясь, поднимали к ней мокрые лица. И говорила: — А теперь посмотрите на меня.
Натягивала купальную шапочку, поднимала руки со сложенными ладонями над головой, сгибала колени и бросалась в воду; мгновение плыла по инерции, выныривала и свободно и уверенно, сгибая в замахе руки, плыла до конца бассейна и обратно. Старики — наверное, землевладельцы и разведенные жены фермеров — молча с завистью смотрели на нее. А я смотрел и думал при этом, что бы сказал себе, глядя на нее, другой человек — не я и не мой отец, а кто-нибудь, кто раньше не видел маму. Он бы подумал: «У этой женщины счастливая жизнь», иди: «У этой женщины, к ее чести, славная фигурка», или: «С этой женщиной я бы познакомился поближе, но этого никогда не будет». И еще я думал, что мой отец — совсем не дурак, что любовь неизменна, хотя иногда как бы съеживается и не дает о себе знать.
В первый вторник октября, накануне дня, когда должен был начаться мировой чемпионат по бейсболу, отец вернулся домой затемно. На улице было холодно и сухо, и, когда он вошел в заднюю дверь, глаза у него блестели, а лицо горело, словно он бежал всю дорогу.
— Смотрите, кто к нам пришел, — сказала мама, но прозвучало это мило.
Она резала помидоры на фаю мойки; посмотрела на отца и улыбнулась.
— Я пришел собрать вещи, — сказал отец. — Я сегодня не ужинаю с вами, Джин.
И он прошел прямо в спальню. Я сидел у радиоприемника и ждал, когда можно будет включить бейсбольные новости. Было слышно, как он открыл дверцу шкафа, как раздвигал вешалки.
Мама посмотрела на меня, повернулась к лестнице и спокойно спросила:
— Куда ты собрался, Джерри?
В руке она держала кухонный нож.
— Я еду на пожар, — громко ответил отец из спальни. Голос был возбужденный. — Я долго ждал. Только полчаса как выяснилось, что есть место. Понимаю, это неожиданно.
— А ты понимаешь что-нибудь в пожарах? — Мама все еще смотрела в дверной проем, словно там стоял отец. — Я-то понимаю. Мой отец был страховой оценщик. Ты помнишь?
— Пришлось поговорить кое с кем в городе, — сказал отец.
Я знал, что он сидит на кровати и выбирает башмаки. Горит верхний свет, чемодан стоит на полу.