Выбрать главу

Она засмеялась, но, мне показалось, как-то принужденно. Веганы, объяснила она, не едят мяса, рыбы, сыра, яиц, не пьют молока, не носят шерсти и кожи — и меха, конечно.

— Конечно, — сказал я. Мы оба стояли над кофейным столиком. Я чувствовал себя немножко по-дурацки.

— Почему бы нам просто-напросто здесь не поужинать? — предложила она.

Глубокое биение океана, казалось, проникло в меня до мозга костей, когда мы с Алиной в ту ночь лежали в постели и я узнал все о текучести ее рук и ног, о сладости ее растительного языка. Альф, распростертый на полу подле нас, во сне скулил и постанывал, и я благословлял его за недержание мочи и за собачью тупость. Что-то со мной творилось — я чувствовал, как подрагивали подо мной доски пола, чувствовал каждый удар прибоя и был готов со всем этим слиться. Утром я позвонил на работу и сказал, что еще не выздоровел.

Алина наблюдала из кровати, как я набираю номер фирмы и объясняю, что воспаление переместилось из верхних дыхательных путей в кишечник и ниже, и ее глаза говорили мне, что я весь день проведу здесь, рядом с ней, снимая кожицу с виноградин и опуская их одну за другой в ее полуоткрытый ожидающий рот. Но тут я ошибся. Уже через полчаса, позавтракав пивными дрожжами и какой-то корой, вымоченной в йогурте, я ходил взад и вперед по тротуару около большого мехового магазина в Беверли-Хиллс, размахивая плакатом с надписью «КАКОВО ВАМ КУТАТЬСЯ В ТРУП?» — красными буквами, стекающими, как кровь.

Это было нечто. Я видал по телевизору марши протеста, антивоенные митинги, демонстрации негров и тому подобное, но сам никогда на улицах не околачивался, лозунгов не выкрикивал, палку с плакатом в руке не сжимал. Нас было человек сорок, женщины в основном, мы махали плакатами проезжавшим машинам и мешали людям ходить по тротуару. Одна женщина вымазала себе лицо и руки кольдкремом, смешанным с чем-то красным, Алина где-то откопала драный норковый палантин из тех, что сшиты из цельных шкурок, от головы до хвоста, со свисающими крохотными лапками, и разрисовала зверькам морды алой краской, чтобы они выглядели только что убитыми. Она нацепила этот зловещий стяг на длинную пажу и стала им размахивать, дико завывая и крича: «Мех — это смерть, мех — это смерть», пока заклинание не подхватила вся толпа. День был не по сезону жаркий, мимо, сверкая на солнце, проносились «ягуары», пальмы под легким ветерком покачивали листьями, и никто не обращал на нас ни малейшего внимания, кроме одного-единственного продавца, плотно сжавшего губы и бросавшего хмурые взгляды из-за безупречно чистой витрины.

Я вышагивал по тротуару, чувствуя себя уязвимым, выставленным на всеобщее обозрение, но вышагивал все-таки — ради Алины, ради всех лисиц и куниц и ради себя самого тоже; я ощущал, как с каждым шагом праведность моя надувается воздушным шаром, как в меня вливается воздух святости. До сих пор я, как все, носил замшу и кожу — высокие ботинки, кроссовки на воздушной подошве, летную куртку, которая у меня еще со школы. И если в отношении меха я был чист, то потому только, что не испытывал в нем ни малейшей нужды. Жил бы я на Юконе — а иногда, клюя носом на рабочем совещании, я ловил себя на таких мечтах, — носил бы мех как миленький, без всяких угрызений совести.

Но теперь-то другое дело. Теперь я борец, демонстрант, защитник права любой распоследней ласки и рыси на спокойную старость и тихую смерть, теперь я возлюбленный Алины Йоргенсен, сила, с которой нельзя не считаться. Хотя, конечно, ступни мои ныли, я обливался потом и молился, чтобы никто из сослуживцев не проехал мимо и не увидел меня на тротуаре с бесноватыми сподвижниками и грозным плакатом.

Шел час за часом, мы ходили взад-вперед и, наверно, уже ложбину в тротуаре протоптали. Мы кричали, мы скандировали — но люди проходили мимо, лишь мельком на нас взглянув. С таким же успехом мы могли быть кришнаитами, спортивными фанатами, противниками абортов или прокаженными, какая разница? Для остального мира, для убогих непросвещенных масс, к которым и я принадлежал всего двадцать четыре часа назад, мы были невидимы. Я проголодался, устал, пал духом. Алина не обращала на меня внимания. Даже женщина в кровавой маске слегка подвяла, ее голос сел до хриплого шепота, легко перекрываемого шумом машин. И вдруг, когда уже наступил вечерний час пик, у тротуара остановилась длинная белая машина, из нее вышла сухая седовласая дама, похожая на бывшую кинозвезду, или мамашу кинозвезды, или даже на первую давно забытую жену директора киностудии, и бесстрашно двинулась в нашу сторону. Несмотря на жару — 80 по Фаренгейту, не меньше, — на ней была длинная песцовая шуба, пухлая переливающаяся волнистая масса меха, ради которой в тундре пришлось опустошить едва ли не каждую вторую нору. Этого-то мы и ждали.

С пронзительными воплями и улюлюканьем пошли мы в атаку на одинокую старушку, как боевой отряд индейцев, спускающийся с гор на равнину. Парень рядом со мной встал на четвереньки и завыл собакой, Алина рассекала воздух своей ветхой норкой. Кровь бросилась мне в голову. «Убийца! — кричал я, распаляясь. — Палачиха! Нацистка!» На шее у меня взбухли жилы. Я орал сам не знаю что. Толпа галдела. Вокруг плясали плакаты. Старуха была так близко, что я чувствовал ее запах — духи, нафталин от шубы, — и он опьянил меня, с ума меня свел, я встал перед ней и преградил ей путь всеми своими 185 фунтами разгоряченных, воинственных мускулов.

Шофера я так и не увидел. Алина потом сказала, что он в прошлом был чемпионом по кикбоксингу, но его дисквалифицировали за жестокость на ринге. Первый удар обрушился с неба, словно пущенный из вражеского тыла снаряд; дальше пошло-поехало, точь-в-точь ветряная мельница в бурю. Кто-то вскрикнул. Передо мной вдруг возникли безукоризненные складки шоферских брюк, а потом все слегка затуманилось.

Очнулся я от монотонного шума прибоя и прикосновения Алининых губ. Казалось, меня колесовали, четвертовали, а потом опять составили из кусочков. «Лежи тихо», — сказала она и провела языком по моей опухшей щеке. Я смог только повернуть голову на подушке и заглянуть в глубину ее разноцветных глаз. «Теперь ты один из нас», — прошептала она.

Наутро я даже и не стал звонить на работу.

К концу недели я поправился настолько, чтобы постыдно тосковать по мясу и, надев виниловые сандалии, ходить в пикеты. Вдвоем или с разнообразными группами противников вивисекции, воинствующих вегетарианцев и защитников кошек мы с Алиной протопали по тротуарам, наверно, миль сто, малюя зажигательные лозунги на витринах супермаркетов и закусочных, предавая анафеме кожевников, меховщиков, торговцев сосисками и птицей; между делом мы еще сорвали петушиные бои в Пакойме. Было весело, пьяно, опасно. Словно раньше я был обесточен, а теперь меня взяли и подключили к сети. Я ощущал свою правоту — впервые в жизни я стоял за общее дело, — и, главное, у меня была Алина. Я был одержим ею, зациклился на ней, чувствовал себя котом, сигающим на третий этаж и обратно без всякого страха перед земным притяжением и острыми кольями забора. Тут, конечно, ее красота — торжество эволюции, счастливое сочетание генов еще со времен пещерных людей; но не только это делало ее неотразимой — еще и сострадание к животным, нравственный взгляд на вещи, приверженность к улучшению мира. Любовь? С этим понятием у меня всегда были трудности, но, думаю, да. Конечно, да. Любовь, простая и чистая. Любовь во мне, я в любви.

— Знаешь что? — сказала Алина однажды вечером, стоя перед маленькой плитой и обжаривая соевый сыр с чесноком в растительном масле.

Всю вторую половину дня мы пикетировали пекарню, где в маисовые лепешки-тортильи клали животный жир как вяжущий компонент, а потом за нами три квартала гнался помощник управляющего из ресторана Вона — ему не понравилось, что Алина написала краской МЯСО — ЭТО СМЕРТЬ на витрине с перечнем фирменных блюд. От мальчишеской радости я был прямо как пьяный. Развалился на диване с бутылкой пива в руке и смотрел, как Альф ковыляет через всю комнату, ложится и начинает вылизывать подозрительное пятно на полу. Прибой грохотал, как гром.

— Что? — спросил я.