На ней были джинсы в обтяжку и широковатый свитер на голое тело. Я запустил под него руку, и не напрасно.
— Обессилел? — возразил я, уткнувшись лицом ей под мышку. — Черт, я же освободитель индеек, экопартизан, друг всех животных и окружающей среды.
Она засмеялась, но встала с моих колен и прошла через комнату выглянуть в ослепшее окно.
— Послушай, Джим, — сказала она, — то, что мы ночью сделали, — замечательно, просто замечательно, но это только начало. — Альф смотрел на нее вопросительным взглядом. На крыльце послышались шаги Рольфа, стукнули поленья. Она повернулась ко мне: — Я в том смысле, что Рольф зовет меня съездить в Вайоминг, в одно место рядом с Йеллоустонским парком…
Меня? Рольф зовет меня? В этих словах не было приглашения, не было множественного числа, не было и намека на то, что мы с ней сделали и что друг для друга значили.
— Зачем? — спросил я. — О чем ты говоришь?
— Там этот гризли — не один, вернее, а два — они выходят из парка и устраивают набеги. У мэра был доберман, так медведь его прошлой ночью задрал, и народ похватался за оружие. Мы — в смысле, мы с Рольфом и еще ребята из Миннесоты — едем туда, потому что не хотим допустить, чтобы работники парка или местные жлобы их уничтожили. Медведей, в смысле.
— Вы с Рольфом, значит? — Мой тон был убийственно саркастичен.
— Да ничего между нами нет, если тебя это волнует, — дело только в животных.
— Таких, как мы?
Она медленно покачала головой:
— Нет, не таких. Мы — чума этой планеты, разве ты не знаешь?
Вдруг я рассвирепел. Закипел просто. Я тут шарахаюсь ночь напролет по кустам, весь в индюшачьем дерьме, и я же, выходит, чума этой планеты. Я встал.
— Нет, не знаю.
Она бросила на меня взгляд, который означал, что это не имеет ровно никакого значения, что она уже, считай, уехала, что в ее планы, по крайней мере на ближайшее время, я не вхожу и спорить тут нечего.
— Ну ладно. — Она понизила голос, когда Рольф, хлопнув дверью, вошел с дровами. — Увидимся в Лос-Анджелесе через месяц, хорошо? — На ее лице появилась извиняющаяся улыбка. — Будешь мои цветы поливать?
Через час я опять был в дороге. Помог Рольфу сложить дрова у камина, позволил Алине тронуть мои губы прощальным поцелуем, потом стоял на крыльце, а Рольф тем временем запер дом, усадил Альфа в свой пикап и покатил с Алиной по ухабистой грунтовой дороге. Я смотрел на них, пока свет задних фар не растворился в плывущем сером тумане, потом завел машину и затрясся по рытвинам вслед. Через месяц, я почувствовал внутри пустоту. Представил себе, как они с Рольфом едят йогурт и пшеничные хлопья, ночуют в мотелях, сражаются за гризли и защищают леса от вырубки. Пустота лопнула, выкинула из меня сердцевину, и мне почудилось, что я ощипан, выпотрошен и подан на стол.
Через Калпурния-Спрингс я проехал без осложнений — ни тебе дорожных постов, ни мигалок, ни угрюмых полицейских, осматривающих багажники и задние сиденья в поисках тридцатилетнего экотеррориста ростом выше среднего со следами индюшачьих лап на спине, — но, уже свернув на шоссе к Лос-Анджелесу, миль через десять, испытал настоящий шок. Кошмар материализовался: кругом красные огни, мигалки, и вдоль обочины выстроились полицейские машины. Я был на грани паники — еще немного, и перевалил бы через осевую, и пускай догоняют, — но тут увидел впереди сложившийся, как перочинный нож, грузовик с длинным прицепом. Я сбросил скорость до сорока, потом до тридцати миль, потом нажал на тормоз. Что-то было рассыпано по дороге, белое что-то и плохо различимое в тумане. Поначалу я думал, с грузовика попадало — то ли рулоны туалетной бумаги, то ли стиральный порошок. Нет, ни то, ни другое. Шины стали проскальзывать, мигалки слепили глаза, я двигался с черепашьей скоростью и наконец увидел, что дорога покрыта перьями, индюшачьими перьями. Сугробы целые. Как метелью намело. И не только перьями, плоть там тоже была, жирная и склизкая, красная мякоть, вдавленная в полотно дороги, брызжущая, как жидкая грязь, из-под колес машины, сплющенная широкими шинами грузовика. Индейки. Сплошь индейки.
Мы ползли вперед. Я включил дворники, нажал кнопку «промывка стекол», и на секунду кровь пополам с водой заслонила ветровое стекло, как ширмой, и пустота внутри стала разверзаться, пока мне не почудилось, что меня выворачивает наизнанку. Позади кто-то непрерывно гудел. Из тумана выплыл полицейский и помахал мне желтым неживым глазом фонарика — проезжай давай. Я подумал об Алине, и подступила тошнота. Вот к чему, значит, свелось все, что между нами было, — прокисшие надежды, грязное месиво на дороге. Мне хотелось выйти из машины и застрелиться, сдаться полиции, закрыть глаза и проснуться в тюрьме одетым во власяницу, в смирительную рубашку, во что угодно. Долго меня не отпускало. Я ехал. Ничего не менялось. И вдруг за грязным стеклом и серой толщей тумана — чудесное видение, золотые огни среди пустыни. Я увидел надпись БЕНЗИН/ЕДА/КОМНАТЫ, и рука сама легла на сигнал поворота.
Мне секунды хватило, чтобы представить себе все заведение: стандартная черепичная крыша, фальшиво приветливые огни, густой запах жареной плоти, биг-мак, три куска темного мяса, мексиканское жаркое, чизбургер. Мотор кашлянул. Мигнули фары. Я уже не думал об Алине, о Рольфе, о гризли, обреченных блеющих стадах, массе слепых кроликов и больных раком мышей — думал только о пустоте внутри и о том, как ее заполнить.
— Мясо, — сказал я вслух, словно успокаивал себя, пробудившись от дурного сна, — просто мясо.
T.Coraghessan Boyle, «Carnal Knowledge»
Copyright © 1990 by T.Coraghessan Boyle
Опубликовано в «Плейбой»
© Л. Мотылев, перевод
Рейнолдс Прайс
Два раза навестил
Это надо было сделать прежде, чем родня навалилась бы на тебя всей тяжестью мира, пока не успела потребовать: «Соберись и приезжай повидать Мэри Грит. Она скоро умрет, и твой прямой долг навестить ее». И в середине февраля 1960 года, когда собственное горе захлестнуло меня с головой, я получил открытку от кузины Энн Палмер. Она писала: «Тетя Мэри быстро слабеет и говорит о тебе». Я отказался от своих планов на воскресенье и провел за рулем два часа ясного теплого дня; это даже чуть-чуть приподняло мне настроение.
Я заезжал к Мэри последний раз в августе пятьдесят восьмого, и уже тогда она утверждала, что ей «перевалило за девяносто». И хотя накануне того дня она собрала шестьдесят футов хлопка — а это очень много хлопка, — на фотографиях, которые я сделал тогда, запечатлелись ее лысеющая голова, и глаза, отливающие старческой дымкой, и неподвижность сивиллы, более древней, чем сам Господь. И если на этих фотографиях ей, по ее словам, больше девяноста, значит, она вполне могла родиться еще при рабстве. Даже в те годы откровенной сегрегации у меня язык не поворачивался спросить ее об этом. Мои старшие родственники никогда не говорили о рабстве, словно то был дорогой и очень любимый покойник, одно упоминание о котором причиняет боль. И я не решался задать Мэри Грит этот вопрос из неуместной, быть может, вежливости — но ведь не спрашиваешь же у знакомых, сидели ли они в тюрьме. Однако время уходило. Теперь же мне самому надо было понять страдание, и это давало право на вопрос. Сегодня я спрошу ее.
Когда я подъехал к ее домику — размером со спичечный коробок, — она сидела во дворе в кресле с прямой спинкой и, судя по всему, искала клещей у старой собаки. Я знал, что она не увидит меня, пока я не подойду поближе, и, стоя у машины, громко крикнул:
— Тетя Мэри, зимой у собак не бывает клещей.
Она не подняла головы, и я подумал: «Совсем глухая стала». Но она внятно сказала собаке:
— Белый человек утверждает, что сейчас зима, Сол.
Подойдя поближе, я увидел, что на коленях у нее стоит ржавая жестянка с керосином, в которой плавают здоровенные клещи.
Я спросил:
— Ты меня узнаешь?
Продолжая искать клещей, она ответила: