Выбрать главу

Тишина — мама соскребла оставшуюся кашу в банку и поставила в ледник. Обтерла руки о фартук по бокам, достала из угольного ведра совок и стала выгребать с решетки холодную золу.

Тут отец сказал Эви, не глядя на нее:

— Иди наверх, девочка.

Она поглядела на повернутое в сторону лицо матери, на щеку, все еще в пятнах старых синяков. Мама сказала:

— Слушайся папу, Эва-Лина.

Эви попыталась сглотнуть сквозь кулачок ужаса, сжавший ей горло. Она начала подниматься по лестнице, папа шел следом. Они вошли в спальню, совсем темную, если не считать полосок белого света по краям оконной шторы. Папа дернул штору так, что она взлетела вверх с громким щелчком. Свет городских часов залил комнату, вокруг которой с гвоздей, вбитых в стены, свисала их одежда — мамина, папина и ее — подобие пустых бесформенных фигур, заполнявших узкую комнату, сжимая ее пространство так, что оно могло вместить только кровать, мамину качалку, комод без ножек.

Эви на негнущихся ногах подошла к родительской кровати и уставилась на ровный рад нужников, словно ненастоящих в свечении больших часов. В тишине каждый звук раздавался четко, усиленно. Она услышала свистящий шорох папиного ремня, когда он тащил его из брючных петель, а когда вешал на гвоздь, пряжка чуть-чуть звякнула. Она не могла посмотреть на него, но знала, что сверкающий циферблат высеребрил его наготу патиной ледяного света.

Матрас накренился, когда он всей тяжестью опустился на кровать. Она чуяла кроличью кровь на его руках, прилипших к ее липу, когда он притянул ее к себе. Она упала на колени, и он ее выпустил. Эви закрыла глаза, ее взгляд обратился вовнутрь, и она увидела, как городские часы разлетелись на стеклянные осколки, заставив их окаменеть от взорвавшегося морозящего света.

Внизу в кухне ее мать все пела и пела тихим напряженным голосом:

— Иисус — весь мир мой, жизнь моя, всей радости начало… Он друг мой каждый день, и без Него я пала…

В эту ночь на заднем дворе, когда Рад давно уснул, Эви набила снега в рот и стояла на холоде, пока онемение не наползло на нее, словно вторая кожа, и она не перестала что-либо чувствовать. Совсем перестала.

Эви стояла на плоской вершине Поросячьей Беды. Снова шел снег, ложась на дугу подъездной дороги у подножья склона. Она так хорошо изучила расписание мистера Бэррона, что могла даже не смотреть на городские часы. Его «паккард» с Сетом Прайсом за рулем всегда сворачивал на эту дорогу фазу, как закатывалось солнце, точно, когда часы начинали отбивать пять. И в приближающихся лучах фар будут кружить хлопья, выхваченные из ранних зимних сумерек.

Она уже договорилась с Бином — фазу после уроков.

— Ну, так ты хочешь? — У него заблестели глаза, она видела, что он боится и что его одолевает жадность. — Так хочешь или нет?

Бин попятился, неуклюже пряча санки за спиной. Он облизнул верхнюю губу, утер ее рукавом и посмотрел на нее хитро, расчетливо.

— Не знаю, Эви.

Она сглотнула, сунула руку в карман пальто и вытащила замызганный носовой платок с голубыми цветочками. Уголок его был завязан узлом. Стащив варежки и зажав их в зубах, она развязала узелок и извлекла пятицентовик и два цента. Сунула варежки в карман и протянула деньги Бину.

— У меня есть семь центов, — придушенно сказала она, глядя, как он рассматривает монеты.

Он отвел глаза. Потом с внезапной злорадной твердостью объявил:

— Только когда ты скажешь, что ты свихнутая.

Эви потрясенно уставилась на него. Она прошептала:

— Я не свихнутая.

Бин сжал губы.

— Только когда ты скажешь, что свихнутая.

— Нет, — сказала она.

Их взгляды скрестились, у него дрожали губы, и Эви было решила, что он уступит. Но он стоял на своем. Ей стало страшно, что она так и не получит санки.

— Ты свихнутая, так мама сказала.

— Нет.

— Скажи!

— Нет.

— Ну, ладно же, Эви…

— Нет.

В кружащую снегом тишину врывались крики и смех тех, кто катался с дальнего пологого склона по ту сторону Поросячьей Беды. Бин упрямо смотрел на нее.

— Нет. Пока не скажешь, что ты свихнутая.

Эви сжала кулаки и посмотрела на Ряд, на свой дом. Голос Бина доносился словно бы откуда-то издалека:

— Ни разочка ты не прокатишься, Эви. Ни единого, пока не скажешь, что ты…

Она поглядела мимо него. Еле слышным голосом, хрипло, точно едва очнувшись от тяжелого сна, точно заговорив после многодневного молчания, прошептала:

— Я свихнутая.

Бин нерешительно заморгал. Потом схватил деньги и попятился с издевательским смешком.

— Да смотри, не позабудь того, что ты мне еще должна!

Он скользил, спотыкался и чуть не падал в снег, торопясь убраться от нее подальше.

Эви крикнула в ответ сквозь обжигающие горло слезы:

— А ты не приводи своего дурака брата!

Бин спустился уже до середины склона и завопил пронзительным, дрожащим голосом:

— Скатишься только один раз, Эви Тумс!

Эви выжидала, поставив санки вертикально, уперев в снег концы красных полозьев. Она стояла на вершине Поросячьей Беды, следила за клубами дыма, лениво выползающими из некоторых труб над Рядом — над трубой ее дома дым не вился, — следила и выжидала. Предвечернее небо над головой, далекое и белое, одевалось холодным сиянием. Мелко сыплющийся снег стал похож на пепел. Она перевела взгляд на южную часть городка.

Вдали по Мейн-стрит и через площадь медленно полз «паккард» мистера Бэррона. Других машин видно не было. Лимузин остановился перед знаком «стоп» у почты, и Эви, не глядя на часы, знала, что сейчас пять без трех минут. Автомобиль двинулся дальше, мимо ратуши, мимо методистской церкви и вверх по склону, где начиналась дорога к Академии Мередита. Еще остановка у знака «стоп» на углу возле белого кладбища. Автомобиль слегка занесло к ограде кладбища, но он тут же покатил прямо. Длинная вереница обледенелых деревьев. Наконец с величавой медлительностью автомобиль свернул на бэрроновскую подъездную дорогу.

Эви на вершине Поросячьей Беды, совсем готовая, прижимала санки к телу. Городские часы начали гулко бить. Пять часов. Ее пробрала дрожь. Быстро замелькали непрошенные образы, дергаясь, вспыхивая, точно конец не остановленной вовремя киноленты.

Пять часов. Едва молоток ударил по колоколу, она бросается вперед, как подхлестываемый ветром огонь, опрокидывая «Гибкого летуна» на снежную землю, и та словно прыгает навстречу с мощью гранита.

Звон курантов теряется в вое ветра, деревья и валуны Поросячьей Беды неясными пятнами проносятся мимо, а она направляет санки на светящиеся фары «паккарда». И проносится среди снежного сверкания с такой точностью, что сама удивляется, когда перед ней вдруг вздымается «паккард» — черная стена стали с пятнами хрома.

Она появляется прямо перед автомобилем, его фары вдруг стремительно описывают желтоватую световую дугу, словно прожектора, сорвавшиеся с креплений.

Ее тело содрогается и ломается, темная вода заливает горло, врывается в ноздри, струится из глаз. «Гибкий летун» под ней разлетается веером сверкающих обломков, но она продолжает скользить, борясь с ветром, борясь с земным притяжением, и наконец взмывает вверх и парит над городом на своих изломанных крыльях.

Alice Schell, «Slamming On Pig’s Misery»

Copyright © 1990 by Alice Schell

Опубликовано в «Стори», 1990

© И.Гурова, перевод

Терри Биссон

Медведи, узнавшие огонь

Я вез своего брата-проповедника и племянника — сына проповедника — по Шестьдесят Пятому шоссе, и аккурат к северу от Боулинг-Грин шина и лопнула. Дело было в воскресенье вечером, мы ездили навещать мамашу. Машина была моя. Когда шина лопнула, братец понимающе застонал, потому что в семье я один такой старомодный (так они говорят), что сам чиню шины, и брат постоянно талдычит, чтоб я завел бескамерные и перестал покупать старые шины.