Но никто не знал, что сделала я, — никто, кроме земли, которой я предала ее тело. Никто и никогда не накажет меня за мое преступление. Я буду жить, свободно ходить по улицам, зарабатывать деньги и тратить их и умру, скорее всего, когда жизнь придет к естественному концу. Так хочется говорить иным голосом, голосом человека, который не убивал. Я оставила свои поздние прогулки и по ночам остаюсь дома, беззвучная и неподвижная, сижу, пока в голове не поднимется боль, и тогда я обоими кулаками бью по полу, пока не падаю, — наверно, где-то очень далеко, и не засыпаю без радости, как животное, которое не понимает, что оно спит.
Anya Achtenberg, «Cold Ground»
Copyright © 1990 by «New Letters»
Опубликовано в «Нью летгерз»
© И. Левшин, перевод
Сьюзен Стрейт
Два дня прошло
Мы с Дарнеллом, как обычно, катали к нему. На газоне перед его домом никто не тусовался, даже братья Тибодо, хотя они вообще не слезают с травы. И это-то летним вечером, в пятницу, — народ, по идее, должен бы мыть машины, дышать свежим воздухом или куда-нибудь собираться, но на улице никого не было. Когда мы вывернули на Пикассо-стрит, я посмотрела на дом Дарнелла и увидела, что на веранде нет проигрывателя. Мистер Таккер, отец Дарнелла, всегда по пятницам заводит старый бежевый стереопроигрыватель, чтобы было слышно всему кварталу. Он ставит Билли Холидея, печального Билли, или скрипучую запись Эрла Гранта. На моей улице никто не крутит музыку, и я бы хотела это послушать — по-настоящему низкие голоса, и за ними — медленный свинг, но сегодня у нас с Дарнеллом не выйдет посидеть в его машине перед их домом. И Малыш с Католиком не подойдут и не спросят: «Ну, детки, чего слыхать?» Дарнелл, например, отвечает: «Лейкерсы» обули их, старичок, разрыв десять очков. Малыш на это говорит: «Это мы уже слыхали» — и смотрит, есть ли кто в Джексон-парке. А потом начинает петь: «На холодном на Вестсайде, где гуляли мы всю ночь…»
Сегодня здесь не шляются малолетки, и некому орать: «Эй, дядя, выруби ты эту рухлядь! Поставь лучше Айс Ти, или Тон Лок. Чего ты крутишь всякое старье?» И нет друзей мистера Таккера — ни Роскоу Уайли, ни Флойда. Они обычно смеются над малолетками: «Краснокожий не станет заводить этот ваш рэп. Лучше послушайте. Они же поют! Поют, а не орут. Ты вникни, сынок». Сегодня мы с Дарнеллом не будем сидеть в обнимку, пока его отец разбирает на улице старый аккумулятор или движок. Улица пуста, до самого парка. Никто не выходит из дома, потому что сегодня легавые ищут Рикки Ронрико. Они охотятся за ним уже всю ночь и целый день. Это дольше, чем может показаться.
Все сидят в гостиной, возле ящика со льдом. Софая и Пола, младшие сестры Дарнелла, плетут из лески браслеты, которые носит вся малышня. Дарнелл говорит отцу:
— Я услышал об этом по радио, когда возвращался.
— И где ж ты работал всю неделю? — спрашивает его мать.
Дарнелл летом служит в окружной пожарке, мотается среди сухих гор по всему графству, от пустыни до самого Лос-Анджелеса. Я с ним вижусь только по выходным, он подхватывает меня сразу после работы.
— Мы были у Чайно-Хиллс, — отвечает Дарнелл. — Кругом полно гремучих змей. Я слыхал, на южной стороне пришили двух легашей, там на Эдди-авеню, за торговым центром. Но это ж не черный район.
— И что с того? Пришил-то их Рикки Ронрико, а он, чтоб ты знал, черный. Не чище той падлы, чье имечко он взял, — говорит его отец.
Туг еще стоит мистер Ланир с большой сумкой, полной слив.
— А знаете, — говорит он, — они вычислили, что он где-то на Вестсайде.
Ланир живет на соседней улице, от него всегда воняет, потому что он где-то там держит кучу свиней. До того как мы съехали с Вестсайда, мать покупала у него на Новый год требуху и свиные ножки.
Мистер Ланир говорит:
— Поэтому-то я и пришел сюда на своих двоих, тормозные огни-то у меня не работают. В Рио-Секо сегодня просто красота. Даже страх берет.
Тут все замолчали и стало слышно ящик; я поняла, что все вспоминают 73-й год. Мне тогда было восемь, и все, что я помню, — это отблески красного света от мигалок на стене в моей спальне, потому что приехала полиция и забрала мистера Уайли, который жил рядом. Его не было всю субботу и воскресенье. Кто-то замочил тогда двух белых полицейских в Джексон-парке, но я в тот момент думала только о том, что красные огоньки на стенке похожи на шипучку, которую льют над моей кроватью, такие они были веселые.
— Ну и чего они ищут на этот раз? — это говорит мистер Ланир.
— Тогда, в 73-м, искали белые теннисные туфли, — говорит мистер Таккер. — Они говорили, что на тех парнях, что все это сварганили, были белые туфли. Как звали-то тех двух легашей?
— Точно не помню, — говорит мистер Ланир.
— Плиз и Кристенсен, — ужасно тихо говорит Дарнелл. Он никогда ничего не забывает. — Тоща еще Келвина и всех братьев с Вестсайда на все выходные загребли в участок, всех — от шестнадцати до тридцати.
Его мать сидит и молчит, только листает себе свои рекламные проспекты. Келвин — это ее старший сын, он живет сейчас в Л.-А. Отец Дарнелла опять закуривает.
— Белые теннисные туфли, — говорит он. — Но взяли-то они тогда Роскоу Уайли да этого поэта, который еще учил в твоей школе, Бренда.
— Брат Лобо, — говорю я.
— Ну да, и продержали его там за шкирман неделю.
В перерыве между рекламами мы слышим, как капает вода из охладителя и крутится наверху вентилятор. Этим летом миссис Таккер поставила новый вентилятор, такой красивый, деревянный и с лампочками.
— Ну и кто им нужен на этот раз? — снова говорит мистер Ланир, собираясь уходить.
— Им нужен Рикки Ронрико, — отвечает мистер Таккер. — Говорят, что кто-то его укрывает, хочет спрятать. Ха!
Я вижу, как его лицо стягивается, брови, рот и огромный нос выстраиваются в линию, как на тотемном столбе индейцев, — одно над другим. Будто он и впрямь индеец. Видно, поэтому его и прозвали Краснокожим.
— Уж я бы не стал прятать этого Рикки Ронрико, припрись он ко мне, — говорит мистер Таккер.
Никто на Пикассо-стрит не любит Рикки, потому что он вечно гоняет взад-вперед на своем грузовике мимо парка. Но я знаю, мистер Таккер думает сейчас не об этом. Как только он слышит это имя, то сразу вспоминает те две ночи, что Дарнелл провел в тюрьме, в одной камере с Рикки. Мистер Таккер тут же заводится, как только вспоминает об этом.
— Все, давай, отвози домой Бренду, — говорит он Дарнеллу ужасно громко. — Раз такие дела, надо сидеть по домам. И мигом назад, понял?
— Я… — пытается что-то сказать Дарнелл, но отец его обрывает:
— Ты, что не понял? Чтоб быстро отвез ее на Виллу. Что я шутить, что ли, с тобой буду?
Мы закрываем за собой входную дверь, я слышу, как миссис Таккер говорит:
— Парню двадцать, не мальчик уже.
— В том-то и дело, — обрывает и ее мистер Таккер.
Сначала мне кажется, что Дарнелл бесится от того, как разговаривал с ним отец. Мы едем вниз по Пикассо-стрит, и он не произносит ни слова, надолго останавливаясь перед каждым светофором.
— Ну чего, хватит? — бормочет он, глядя сквозь стекло на два последних светофора, и это ужасно чудно.
Солнце заходит. Я тоже смотрю в окно и вижу, как в его лучах загораются, словно лампочки, цепи, огораживающие палисадники. Такое ощущение, что металлические раскладные стулья перед чьим-то домом тоже загораются, так они блестят. Слышен запах жареного мяса, он плывет за нами все время, пока мы подъезжаем к заведению Каналеса.
Теперь остается переехать только железнодорожные пути на Третью авеню, а там уж фабрика и «Ад». Когда отъезжаешь от Вестсайда, несколько миль не чувствуешь никакого другого запаха, кроме запаха апельсиновых деревьев. Мои двоюродные из Л.-А, когда приезжают к нам в Рио-Секо, всегда потешаются надо мной.
— У вас тут, слышь, одни ниггеры, — смеются они. — Ишь ты, часок прокатились — и прям как в Миссисипи каком-нибудь… Ни тебе клубов, ни дискотек, никакой жизни. Чего у вас тут есть? Только Джексон-парк да этот ваш «Ад».