— Здесь, в следственном изоляторе, до меня дошел слух, что приговор приведен в исполнение. Это правда?
Как ни старался управляющий произнести эти слова спокойно, голос его дрожал.
Коваль в глубине души улыбался. Это он позаботился, чтобы такой слух дошел до арестованного. Подполковник не ответил на вопрос, только опустил глаза, всем своим видом показывая, что слух соответствует действительности. Молча дал подписать протокол.
Петров-Семенов подписал и выпрямился. В облике его снова появилось что-то от бывшего управляющего трестом. Он свысока взглянул на конвоира, который по вызову Коваля появился в кабинете.
— Разрешите еще один вопрос?
— Не много ли? — иронически заметил Коваль. — Здесь вопросы задаю я.
— У меня тот вопрос, на который вы обещали ответить. На каком основании меня здесь держат? В чем обвиняют или подозревают? Кража в Москве — дело давнее, а фамилию я могу поменять на свою настоящую…
— Вас подозревают в убийстве Нины Андреевны Петровой, — резко ответил Коваль.
— И в попытке изнасиловать собственную жену? — саркастически отпарировал Петров.
— В попытке инсценировать изнасилование, — в тон ему ответил Коваль и кивнул конвоиру.
— Ты, кажется, спятил, Коваль! — крикнул Петров, остановившись перед открытой конвоиром дверью. — Подумай, что делаешь! А Сосновский?! Что же, выходит, ты невинного расстрелял?!
И Коваль впервые увидел, как смеется управляющий. Это был поистине демонический смех. Петров-Семенов хохотал до слез. Потом внезапно успокоился и произнес:
— Требую бумагу и ручку для заявления прокурору республики!
— Бумагу и ручку вы получите, — невозмутимо ответил Коваль. — Уведите! — приказал он конвоиру.
После того как закрылась дверь, долго еще стоял подполковник посреди комнаты, будто бы все еще видя перед собой Петрова-Семенова и слыша его демонический смех.
31
«…Я не сплю уже несколько ночей. То, что произошло, никак не укладывается у меня в голове. Временами кажется, что я схожу с ума.
Первую ночь после того, как узнала столько страшного, просидела в столовой, ни на секунду не сомкнула глаз.
Смогу ли описать свое состояние? Не знаю.
Я не спала не только потому, что боялась мужа, хотя он и предупредил меня: «Смотри не вздумай донести. За мою жизнь ты заплатишь своей». Я не спала потому, что для меня рухнул весь мир и я стояла над его обломками.
Иван, — впрочем, не знаю, как его теперь называть, — был моей единственной любовью, моим светом в окошке. Я влюбилась в него, как девчонка, раз и навсегда, и теперь, когда думаю: почему? за что? — ответить себе не могу.
Да, сперва он мне тоже показался немного суховатым, даже неприятным человеком. Но после первых свиданий я словно переродилась. Я потеряла власть над собой, мои поступки и мысли стали определяться не моей, а его волей, всем, что было связано с ним. Его лицо, сначала казавшееся грубоватым, приобрело непонятную прелесть, его жесты, манеры, даже своеобразная походка — все, все стало обаятельным, его слова казались самыми разумными, его желания — обязательными. Я как бы растворилась в нем, словно стала маленькой частицей этого сильного человека.
Мы поженились. Он намного старше, но я этого не замечала, а возможно, именно поэтому мне казалось, что Иван — мудр; он словно открывал мне дорогу в жизнь, и мне было легко и радостно идти за ним.
Я узнала, что такое счастье! Я была счастлива! Пусть тот, кто прочтет эти строки, не осудит меня за такие слова. Тем острее сейчас моя боль, тем тяжелее расплата.
Теперь больше нет для меня на свете любви, нет веры, нет человека…
Следующей ночью я не пошла в нашу спальню, а закрылась в кабинете мужа, засунув ножку стула в дверную ручку.
Но снова не могла уснуть. Все разговаривала с ним, с Иваном, который спал в другой комнате, но казался мне стоящим рядом со мной белым призраком. Я все еще расспрашивала его, надеясь, что он откроется мне до конца, и я найду для него хоть какое-то оправдание, что каким-то волшебным образом все, что я узнала, окажется ложью, наговором, нелепой ошибкой.
Лучше была бы я сумасшедшей. Ведь сумасшествие — это только болезнь. Болезнь можно вылечить, а больного — спасти. Но если разум мой не помутился и все это — не бред, а правда, что же тогда может спасти Ивана и меня вместе с ним?
Когда, окончательно обессилев от этих мыслей и от разговоров с призраком, я, сидя на диване, хоть на мгновенье предавалась дреме, призрак становился кроваво-красным, надвигался на меня и, хватая за горло, начинал душить костлявыми руками, и я просыпалась.
Я прокляла свои руки, обнимавшие убийцу, губы, которые его целовали. Свое сердце — за то, что оно любило его. Я терзала и казнила себя.
Я стала себе ненавистна за свою доверчивость и преданность, за искренность и слепоту, я перестала себя уважать. Словом, я создала вокруг себя такую атмосферу, в которой человек не может жить.
Прошло несколько дней нашей жизни врозь. Владимир уехал. Иван все время, впрочем, так же, как всегда, пропадал на работе. Возвращался поздно, усталый, мрачный, и сразу же уходил в спальню.
В конце концов не выдержал и спросил меня через запертую дверь:
«Долго еще все это будет продолжаться?»
Я молчала.
«Нина, нам нужно поговорить».
Я молчала.
«Я готов на любые твои условия. Скажи, что ты хочешь. Пожалей и меня, и себя. Даже закон не был бы ко мне так жесток, как ты. Посторонние люди и те поняли бы…»
И тут я неожиданно вспомнила, что вот уже пять или шесть лет Иван выписывает юридический журнал и тщательно штудирует его. У меня мелькнула мысль. Я не успела ее высказать. Он заговорил первым:
«Ты боишься меня. Я наговорил глупостей. Не бойся…»
«Я не боюсь», — ответила я и выдернула стул из ручки двери.
Он не вошел.
Я толкнула дверь.
Он стоял у порога такой беспомощный и несчастный, что у меня невольно сжалось сердце. Но потом оно снова окаменело.
«Нина, — жалобно произнес он, — так больше невозможно жить. Я тридцать лет мучаюсь, тридцать лет работаю как вол и все надеюсь, что мне простят ошибки молодости, если, не дай бог, все откроется. Но я виноват еще перед тобою, я боюсь потерять тебя, я люблю тебя… Прости меня!» — и он упал на колени.
Я сказала:
«Завтра ты пойдешь и все расскажешь людям. И мы больше никогда не вспомним об этом».
«Это невозможно», — ответил Иван своим обычным решительным тоном и встал.
«Тебе виднее, — холодно сказала я. — Ты образованнее меня. Знаешь законы. Но, кроме уголовных, есть еще законы человеческой совести. Ты должен признаться и начать новую жизнь».
«Это невозможно, Нина, — повторил он. — И, в конце концов, это бессмысленно. Я не могу потерять все из-за твоего каприза».
Он резко захлопнул дверь, так и не войдя в кабинет.
В эту ночь я не заперла дверь и, подкошенная усталостью и бесконечными переживаниями, проспала несколько часов, сидя в кресле…»
32
— Расскажите, что вы знаете о своем младшем брате — Семенове Константине Матвеевиче.
Арестованный в Брянске Владимир Семенов рыскал взглядом по столу и словно не слышал слов Коваля.
— О Константине, Коське, как вы иногда его называете, — повторил Коваль. — Может быть, вас смущает то, что он под другим именем живет? — невозмутимо настаивал подполковник.
Маляр Семенов потупился и принялся сосредоточенно разглядывать стол. Пауза затягивалась.
— Нине Андреевне вы все рассказали. А мне почему-то не хотите? — негромко произнес подполковник. — Правда, тогда вы были не совсем трезвы…
Маляр поднял голову, и во взгляде его Коваль прочел какой-то мистический страх. Губы Семенова непроизвольно шевельнулись.
— Ну, ну, смелее! — подбодрил его Коваль. — Брат вас тогда за правду избил, а здесь вас никто и пальцем не тронет.
— Слушайте, — заговорил вконец растерявшийся маляр. — Коська мне, стало быть, брат родной, то бишь не Петров он, а Семенов Константин Матвеевич. Как Петровым он стал, того не знаю. До одного тысяча девятьсот пятьдесят третьего года я о нем не знал ничего. А в том году сам он ко мне заявился ни с того ни с сего, а так просто, и сказал, что на Украине живет, работает начальником. Я его настоящим именем называл — Коськой, а что он иначе стал называться, того я не знал. Прошлый год, зимой, на операцию сюда я приехал. Познакомился с женой его. Она его, слышь, Иваном кличет, Иваном Васильевичем. Я больной был, не до того было, спрашивать и не стал, что и как. Вот и все. Больше сказать ничего не могу.