— По-моему, Галя совершенно права,— сказала Татьяна.— Если, понятно, все, что она рассказала, правда... И она ничего не выдумывает...
Все время, пока Галина рассказывала, она молчала. Это была ее первые слова. Произнося их, она была на редкость спокойна...
Федоров боялся встать, боялся пошевелиться, чтобы по разбудить жену, и лежал неподвижно, прислушиваясь к безмолвию с нальни, слишком полному, чтобы в него поверить. Хотя перед тем, как погасить свет, он сам протянул Татьяне таблетку седуксена к чашку с водой. Он было выколупнул из гнездышка в упаковочной фольге таблетку и для себя, но вспомнил про коллективные самоубийства в Америке, о которых читал недавно... При всей иллюзорности сходства ему почудилось что-то унизительное даже в этом коротком, на несколько часов, бегстве от самого себя.
Теперь он лежал, глядя в прозрачную, похожую на редкую кисею ночную темноту. Однако это была не та бессонница, которая не отпускала его после болезни — тяжелая, тупая, со счетом до тысячи, со стадами белых слонов, бредущими по бесконечной дороге, И не та, которая приходила после работы, когда перед ним продолжали мелькать люди, картины, еще не преображенные в слова, и в голове молниеобразно вспыхивали сами эти слова, соединялись в цепочки, фразы, и пальцы, еще гудящие от дневного напряжения, снова жаждали клавиш машинки, лишь бы их, эти слова, удержать, не упустить... Сейчас он просто не спал, не старался заснуть. И справа, оттуда, где лежала Татьяна, не доносилось ни дыхания, ни шороха, ни сонного посапывания — ничего. Ему хотелось потянуться, потрогать — здесь ли она? Но что-то мешало это сделать. Мешало удостовериться, спит она или, подобно ему, лежит с раскрытыми, упершимися в темноту глазами?
Она лишь вначале кажется сплошной, эта темнота... В нем множество оттенков, если вглядеться. Оттенков, тонов — черного, серого. От светло-серого, как спинка у мыши, окна до комьев сажи, наваленных по углам комнаты.
И Федоров лежит, смотрит перед собой, в заполняющий спальню зыбкий, клубящийся сумрак и думает: убил ли его сын?.. Убил ли?.. Нет, он этого не знает и не может знать. Он думает: мог ли его сын убить?..
2— Скверная девчонка!— сказала Татьяна, когда он проводил Галину Рыбальченко домой и вернулся.— Паршивка! Попросту — дрянь!..— Федоров не помнил, чтобы она отзывалась о ком-нибудь в таком тоне. Все в ней кипело, она не могла себя сдержать. А может — и не хотела.— Дрянь и врунья!.. Однажды прихожу, а в ванной — шампунь пролит, кремы переставлены, от лосьона крышка на полу валяется, губка мокрая. Спрашиваю Виктора: опять у нас Галя мылась?— А что, нельзя?..— Надеюсь, тебе ясно, что все это значит?
— Ты мне ничего не рассказывала...
— Не хотела расстраивать!
— Но теперь-то... Теперь какое все это имеет значение?
— Она дрянь! Она нечестный человек! Она могла все наврать — про тот вечер, третьего марта!
Он достал из кармана сигарету, закурил. Она не заметила. Или сделала вид, что не замечает.
— Скажи, а ты сама в тот вечер что-то подозревала? Когда Виктор вернулся?..
Вместо ответа она разрыдалась. Он гладил ее по содрогающейся спине, плечам, отпаивал валокордином. Потом чуть не насильно отвел в спальню и уложил, дал снотворного. Для него это была первая ночь, для нее — третья...
Ему запомнилось, как два или три года назад они с Татьяной гуляли в парке. Была весна, вечер, толпы людей. Когда они проходили мимо танцплощадки, обоим бросилось в глаза, какое множество там, среди разноцветных бегучих огней, молодого народа, в ярких курточках и брючках в обтяжку, в фасонистых, фирменных одежках, имеющих для этих мальчишек и девчонок какой-то особенный, сокровенный смысл. Вот они нерешительно, застенчиво даже топчутся друг против друга, но мелодия в стиле «диско» уносит их в Италию, штаны с этикеткой «Левис»— на берега Миссисипи, свисающий с плеча транзистор — в Японию, а сладковатый аромат духов из маминого флакончика — в Париж, и эти долгоногие балбесы, эти отпетые прагматики, если вдуматься, так же романтичны на свой лад, как и в прежние времена их сверстник, мусоливший в потных от вожделения руках марку Новой Зеландии или Занзибара. Они с Татьяной об этом как раз и говорили, влекомые вдоль аллейки потоком гуляющих, когда поток этот вдруг замер, поредел и рассыпался...
Он увидел десятка полтора выскочивших из перекрестной аллейки юнцов. Длинные, до плеч, лохмы, черные рубашки, погончики, прошитые змейками молний джинсы, готовые лопнуть на мускулистых, напрягшихся, как для прыжка, икрах и ягодицах... Пригнувшись, они озирались вокруг, высматривая кого-то. Лица улыбались, рты были оскалены, хищным восторгом горели суженные глаза. И не слова — рычанье, вой, рык волной обдали Федорова, когда эта орава пронеслась по аллейке дальше. Перед нею поспешно расступались. В руках у одних парней Федоров увидел велосипедные цепи, у других — ножи...