Впрочем, и это, и многое другое скользило, почти не задевая сознания, по внешней его оболочке. Ни он, ни кто-нибудь другой в зале не смотрели сейчас на Стрепетову. Все лица повернуты были туда, где за узким проходом стояла скамья, то есть несколько скрепленных между собой откидных сидений, таких же, как в зале,— и на них, за барьером,, сидели трое ребят, одинаково бледных, осунувшихся, с выпукло проступавшими, обтянутыми кожей скулами; все трое выглядели еще моложе, чем были на самом деле, и вызывали чувство жалости. Они, видно, и сами это ощущали, и старались держаться как можно более независимо, свободно, даже дерзко. Они переговаривались между собой, кому-то в зале подмигивали, кивали. Но сама эта дерзость казалась вдвойне жалкой — и по собственной своей ничтожности, и по тому, что было в ней нечто от уже вкоренившейся, уже ставшей привычной тюремной несвободы, которую хотелось нарушить — пускай и в столь малом... На родителей смотреть они избегали, во всяком случае — Виктор, один или два раза коснувшийся их безразличным, бегучим взглядом. Однако сквозь явную браваду, как сквозь папиросную бумагу, Федорову мерещилось другое лицо — то, которое мелькнуло перед ним во дворе, когда они выходили из милицейской машины...
Но длилось все это недолго, какие-нибудь две-три минуты. Секретарь — пухленькая белокурая девушка с наивным, детским выражением на лице — объявила: «Суд идет!» Все поднялись, беспорядочно хлопая сиденьями. Отворилась дверь во внутреннюю комнату, сбоку от длинного судейского стола, и в зал вошли двое рослых, среднего возраста мужчин и худенькая, мелко семенящая женщина постарше. Они заняли места за столом, перед креслами с высокими деревянными спинками, и мужчина, стоявший посредине, с твердым и грубым, словно из камня вытесанным лицом — председательствующий — выдержал паузу и предложил садиться. Голос у него был глухой и властный, хозяйский голос. И тем же уверенным, хозяйским голосом, как бы не спеша засучивая рукава и готовясь к нелегкой, но хорошо знакомой работе, он объявил о начало судебного заседания и назвал подлежащее рассмотрению дело, имена подсудимых, статьи, по которым предъявлено им обвинение...
Федоров успел со многим свыкнуться за последнее время, со многим — но не со всем... И когда в зале суда прозвучала его фамилия, ничем не выделяющаяся, напротив, из самых заурядных, но тем не менее — фамилия, которую носил его дед, крестьянин Курской губернии, и отец, и он сам, и не то чтобы гордился ею, но дорожил ее как бы само собой подразумеваемой чистотой, ее незапятнанностью,— когда она прозвучала в сочетании со словом «убийство» и номером статьи уголовного кодекса, он почувствовал, как внутри у него что-то рухнуло, обвалилось.
Секретарь зачитала список свидетелей. Некоторых Федоров знал: Жанну Михайловну, Галину, кое-кого из школьников, которые заглядывали к Виктору. Остальных он видел впервые. Был между ними, кстати, и тот странный человек, на которого он обратил внимание в автобусе,— в кургузой куртке, с дынеобразной головой. Его-то какая нелегкая привела на этот процесс?..
По ходатайству защиты суд разрешил родителям обвиняемых, проходящим по делу их детей свидетелями, присутствовать в зале. Федоров ощутил в этом своего рода снисхождение, даже милость, и прежде всего — не со стороны председательствующего с его бесстрастным, непроницаемым лицом, а со стороны обоих народных заседателей — пожилой, неприметного вида женщины с допотопными, старательно выложенными кудерьками на голове, и стройного, подтянутого красавца с проседью в иссиня-черных волосах и печальными армянскими глазами: оба, совещаясь с председательствующим, поглядывали на родителей, и в том, как они смотрели, было и удивление, и сострадание, и — он это ясно почувствовал — страх...
— Ловок, ловок!..— усмехнулся Николаев и, легонько толкнув Федорова локтем, указал кивком на адвоката Горского.— Вы еще узнаете, что это за человек! Да ему цены нет...— Он, видимо, считал то, что их оставили в зале, а не удалили, как остальных свидетелей, дожидаться вызова за дверью, целиком заслугой адвоката, умело сформулировавшего свое ходатайство. Может быть, впрочем, так оно и было, и Николаев, когда решался вопрос об адвокате, не зря настаивал на Горском: он был известен в городе как один из сильнейших защитников и если брался за дело, то, говорили, это уже означало половину успеха.
Председательствующий объявил состав суда: народный судья Курдаков, народные заседатели — мотальщица с хлопчатобумажной фабрики Катушкина (несмотря на нервное напряжение, владеющее залом, кое-где мелькнули улыбки), главный инженер геолого-управления Саркисов. Затем председательствующий осведомился, нет ли у участников процесса причин для отвода, и стал разъяснять каждому предоставляемые законом права. Федоров наблюдал за Горским. Тот сидел за отдельным столиком, справа от судейского стола, спиной к окну, и было в его крупном, но не грузном теле, в его породистом лице с большим лбом, тяжелым подбородком и широкими, время от времени подрагивающими ноздрями нечто львиное, не говоря уже о гриве густых волос и сонных, прикрытых набухшими веками глазах. И если Курдаков с хозяйской распорядительностью готовил себя и зал к предстоящему судебному действу, то и Горский не чувствовал себя здесь ни новичком, ни гостем. Сквозь дремоту прислушиваясь к властному, монотонному голосу председательствующего, он иногда брал остро заточенный карандаш и что-то записывал или рисовал — короткими, быстрыми штрихами. Потом откладывал карандаш в сторону и снова, подперев голову кулаком, принимался дремать. Пожалуй, в зале был единственный человек, который не доверял этой дремоте — прокурор Кравцова, сидевшая слева от судейского стола, прямо напротив Горского. Это была яркая, хорошо подкрашенная блондинка с розовым, свежим лицом, в очках с круглыми стеклами, заключенными в позолоченную оправу. Стекла и оправа шли к ее темно-карим глазам, насмешливо следившим за Горским. Губы у нее были тонкие, плотно сжатые, лоб высокий и выпуклый — мужской, китель сидел на ней, как влитый.