— Как же он тогда бы поступил?
— Понятно — как. Вступился бы, не стал отворачиваться, как другие.
— Вступился... Это если против — один, а если двое? Двое или трое?
— Все равно. Он бы на это не посмотрел. Вообще летчики — такая профессия. Небо, говорят, трусов не любит. Это правда.
В голосе Стрепетовой, вначале размягченном, плывучем, как растопленный воск, звучала теперь какая-то скорбная твердость.
— У меня вопросов больше нет,— сказала Кравцова. И, поджав губы и слегка сощурив свои красивые ореховые глаза, коротко взглянула в сторону Горского.
— Разрешите вопрос,— звучным, раскатистым баритоном проговорил Горский.— Итак, потерпевшая не отрицает, что ее муж при некоторых обстоятельствах мог бы вступить в уличную драку? Я вас правильно понял?— повернулся он к Стрепетовой.
В этот момент он походил не столько на льва, сколько на удава, готового проглотить добычу и затаившегося в сладком предвкушении... И странно — весь зал, казалось, затаился и ждал вместе с ним.
— Мог бы и вступить,— сказала Стрепетова, как и прежде, отвечая быстро, не задумываясь.
— Мог бы и вступить...— повторил Горский со значением,— Благодарю вас.— И сглотнул слюну.
11После того, как Стрепетова вернулась на место, председательствующий помедлил, давая передышку себе и залу. Федоров, зная, что сейчас наступит черед Виктора, старался совладать с собой. Он почти не слышал говорившего о чем-то Николаева; его кивки, ответные слова, жесты — все было механическим, без всякой связи с тем, что чувствовал он в эти минуты.
Это были и стыд, и жалость, и обреченная покорность обстоятельствам, в которых от него ничто теперь не зависело. И вместе с тем... Вместе с тем здесь, в суде, он испытывал порой приливы такой ненависти к сыну, что самому делалось страшно. При этом было даже перед собой невыносимо сознаться, что ненавидел он сейчас его не столько из-за Стрепетовой, сколько из-за себя самого. То есть из-за того, что он, Федоров, сидит в этом зале. Что для всех он уже не прежний Федоров, а — отец убийцы. Что его недруги рады его позору... Он звонил в редакцию, сказал, что готов уйти из газеты; ему ответили: «Да ведь суда-то еще не было, чего ты горячку порешь?..» Однако уже набранный материал попридержали. Да и могло ли быть иначе?..
А Таня?.. Только подумать, сколько ей довелось пережить, сколько доведется в будущем!.. А Конкин, его школа?.. Все под откос?..
Но было что-то еще, не менее важное... То, что собрало здесь людей таких разных и таких близких Федорову... Не родственно, не дружески даже — близких своим восприятием жизни, своим пониманием человеческого долга, порядочности, своей постоянной готовностью, к схватке со злом, какой бы облик оно ни принимало. И теперь не он один — все они терпели поражение! Торжествовали те, для кого не было ничего слаще, чем любому из них поставить подножку, свалить в грязь, растоптать!
И причиной всему был Виктор, его сын, которому была отдана половина жизни и который, сидя от него в трех-четырех шагах, не хотел встречаться с ним взглядом!
Но когда Федоров услышал отчетливое, громкое, на весь зал; «Виновным себя не признак»!» (это не было сказало ни громко, ни отчетливо, но так, именно так ему казалось) , когда те же слова были повторены трижды... После этого он уже не думал, виновны ли они на самом деле, он сосредоточился на другом: если удается доказать, что они не виновны, все будет спасено — для него, для Тани, для Конкина, для школы, учителей... Для многих и многих... Все вернется тогда на свои, места, все будет спасено!...
Он чувствовал, все зависит от того, удастся ли доказать... И важно это, только это!..
12— Подсудимый Федоров, встаньте.
И снова у него судорожно напряглись мышцы ног, все тело, он едва удержался, чтобы не вскочить самому... И снова — как там, во дворе — при виде маленькой, хрупкой фигурки сына (до чего же маленькой, хрупкой показалась она Федорову, когда Виктор встал, отделенный барьером от зала,, от прежней жизни,, от жизни, которой продолжали жить все остальные!..), Федорова прострелила жалость, жалость и боль, захотелось кинуться к нему, заслонить, уберечь... Его качнуло, на миг почудилось — он летит, надает с какой-то неизмеримой высоты, и, чтобы не упасть, он слепо пошарил рукой, натолкнулся на локоть жены, сжал, стиснул ее руку — и она, по-своему истолковав его движение; положила свою ладонь поверх его руки, ответив на пожатье пожатьем — благодарно и скупо.
— Расскажите суду, что произошло третьего марта, где и с кем в тот день и вечер вы были, что случилось в сквере у филармонии... Но прежде объясните, вы что, полностью отказываетесь от показаний, данных вами на предварительном следствии?